Константин Радов - Жизнь и деяния графа Александра Читтано, им самим рассказанные
Другая линия моего умственного движения тоже берет начало от 'Бесед о множественности миров'. Между прочим, даже сомневаясь в бытии Божием, я часто замечал, что существует какой-то принцип равновесия, подобный закону сохранения материи и обеспечивающий воздаяние за дела людские еще на этом свете. Назовем его 'Закон сохранения добра и зла'. У древних он воплощался в безличном Роке, пред коим даже боги бессильны. Иной раз расплата переходила на потомство, превращаясь в родовое проклятие - кровь Атридов, к примеру... Так вот, мне хочется верить, что исключительное долголетие Фонтенеля - награда судьбы за добрые дела. Обладая весьма умеренным талантом, этот писатель во благо употребил свой скромный дар, пробуждая умственные силы других людей. Его бесхитростные рассказы о звездах и планетах, изъясняющие астрономию в форме, доступной даже дамам, подтолкнули меня к трудам более серьезных авторов, прежде всего Галилея, трактаты которого я открывал когда-то, но отбросил, найдя слишком трудными, зато теперь оценил в полной мере. Тут-то я и попался. Прошедшие после Галилея полвека создали огромную литературу, выросшую из его работ, и ее так же невозможно было игнорировать, как невозможно закрыть интересный роман, не узнав, что случилось с героями дальше. Меня втянуло в дискуссии о принципах небесной и земной механики, как неосторожного работника втягивает в зубчатые колеса крутящейся машины. Я нередко оказывался в полной десперации от бессилия постичь аргументы философов, но был слишком упрям и горд, чтобы признать свою неспособность и сдаться великим на капитуляцию, и продолжал с переменным успехом сражаться то с Декартом, то с Гюйгенсом, то с самим Ньютоном, разумея под этим усилия прочесть и критически разобрать их трактаты. Вышедшие из печати несколькими годами прежде сего 'Математические начала натуральной философии' надолго стали для меня настольной книгой.
Было бы, однако, ошибочно думать, что Гассенди и Ньютон совершенно овладели моим вниманием в студенческие годы. Занятия философией природы и математикой по важности находились далеко не на первом месте, а больше всего времени я проводил в арсенале или на пороховых мельницах, помогая наставнику приводить в совершенство оружие и боевые припасы для королевской армии. Одной из незаслуженно забытых впоследствии инвенций синьора Витторио был прибор для измерения силы пороха, призванный повысить меткость огня артиллерии. Качество пороха, не только с разных мельниц, но и с одной, только из разных партий, иногда различалось столь значительно, что канонирам приходилось заново пристреливаться, открыв новый бочонок. Идея профессора заключалась в заблаговременной расфасовке пороха по матерчатым картузам, причем количество его в каждой упаковке должно было определяться не весом или объемом, а взрывчатой силой, так что порох низшего качества следовало насыпать в большем количестве, а высшего - наоборот, уравнивая действие зарядов. Устройство напоминало с одного конца мушкет, а с другого - насос, поршень через пару рычагов поднимал груз на высоту, зависящую от силы пороха, которым делали холостой выстрел в камеру насоса. Мы трудились над улучшением точности измерений, последовательно обнаруживая и уменьшая причины разнобоя, совершили тысячи опытов, но не успели довести работу до конца. Профессор сам оказался своим соперником: введенные им и сделанные обязательными для всех пороховых мастеров способы предварительной очистки селитры настолько улучшили дело, что дальнейшие усовершенствования оказались невостребованными. Другим нашим занятием были опыты по изучению минералов, используемых для получения цветных фейерверков и цветного стекла - синьор Витторио надеялся найти соответствие между этими двумя рядами и раскрыть некоторые секреты муранских стеклодувов, ревниво хранимые венецианцами. Фейерверки, кстати, французские аристократы тоже стали заказывать, даже с большим размахом, чем в Венеции, и немалая часть трудов по их приготовлению выпадала на мою долю. Все эти занятия, вместе с университетом, почти не оставляли свободного времени для свойственных молодости развлечений. Я об этом не жалел, потому что и денег на развлечения не было, а злоупотреблять щедростью друзей не позволяла гордость бедняка. Любовных приключений я также не имел в то время. В наш век (равно в дни моей юности и сейчас) если юноша беден, он может рассчитывать примерно на такое же отношение со стороны прекрасного пола, как сидящий на улице бродяга. Если он хотя бы хорош собой, еще есть шанс вызвать жалость, если нет - одно брезгливое отвращение будет его уделом. Чем на сие отвечать? Разве принять гордый и неприступный вид и постараться убедить самого себя, что надо быть выше этого. Я долго не знал женщин и не пользовался успехом у них.
Кому-то может показаться странным, что королевское жалованье вместе с дополнительными доходами не обеспечивало нам с учителем зажиточного существования. Но средства профессора оказались полностью истощены переездом из Венеции, и для обустройства в Париже пришлось сделать займы. Проценты у парижских ростовщиков просто грабительские, особенно если залог составляют вещи, кажущиеся им недостаточно ценными, как старинные книги или что-то подобное. Жалованье казна платила без задержек только при Кольбере, а заказы на фейерверки тоже пошли не сразу. Оплату за обучение приходилось вносить в полном размере: в Парижском университете существовали коллегиумы с льготами для небогатых студентов, но они были организованы по принципу землячеств и мне заведомо не подходили. Наставник шутил, что мы с ним живем как настоящие аристократы - главную статью расходов составляют проценты по долгам. У нас были все основания считать себя счастливее других, потому что многим приходилось гораздо тяжелее. Седьмой год шла война за наследство Виттельсбахов, Францию поразил страшный неурожай, сотни тысяч бедняков умерли от голода или ожидали подобной участи. Цены на хлеб взлетели до небес.
Иногда мне приходилось сопровождать профессора в служебных поездках, чаще всего это были посещения селитряных варниц, не далее двадцати или тридцати лье от столицы, и продолжались они не больше недели. И вот однажды, летом девяносто пятого года, он заявил, что предстоит длительное путешествие: мы отправляемся во Фландрию, в действующую армию. Я до утра не мог заснуть от волнения: кажется, мои мечты о воинских подвигах осуществятся! Действительность оказалась более прозаичной. С пороховым обозом мы тащились по равнинам Иль-де-Франс и холмам Пикардии так долго, что едва успели принять участие в знаменитой бомбардировке Брюсселя, предпринятой Виллеруа для отвлечения противника от Намюра. Я должен защитить маршала от обвинений в жестокости, часто предъявляемых ему за превращение огромного богатого города в дымящиеся руины. Жителям была дана возможность заблаговременно выйти из-под обстрела, и немногочисленные жертвы составили в большинстве мародеры из городской черни, застигнутые французскими бомбами на месте грабежа. Зрелище грандиозного пожара было чрезвычайно впечатляющим.
Скоро выяснилось, что Брюссель мы сожгли без всякой пользы: Вильгельм Оранский не сошел с выгодной позиции, а ван Кохорн добился реванша за поражение от Вобана и взял Намюр на капитуляцию. Военные дела оборачивались не лучшим образом. Зависть к могуществу французского короля создала ему слишком много врагов, армии пришлось разделить между Фландрией, Рейном, Пьемонтом и Испанией. Виллеруа оказался не равной заменой недавно умершему герцогу Люксембургскому. Некоторое время считали вероятным, что крепостную артиллерию Флерюса и Шарлеруа ожидает скорая проверка в бою. Инспекция орудий и приведение в готовность были поручены моему наставнику и исполнены им, после чего стало известно, что утомленный противник не собирается наступать и ставит войска на зимние квартиры. Мы получили возможность вернуться в Париж, только по дороге, уже на старой французской территории, были ограблены до нитки шайкой дезертиров. Вместе с другими пассажирами почтовой кареты, имея шпаги и пистолеты, можно было попытаться оказать сопротивление окружившим экипаж вооруженным оборванцам, но ехавший с нами пехотный офицер оценил количество разбойников и запретил драться:
- Они нас на части разорвут. Лучше отдать им деньги по-хорошему.
Отдать пришлось и деньги, и вещи, и одежду, и сапоги - до сих пор помню острое чувство унижения - и босиком, в одном белье, плестись по ледяным осенним лужам в ближайшую деревню, а там упрашивать боящихся всего на свете крестьян впустить нас. Гнусные разбойничьи рожи долго еще мне снились. Днем я готов был с достоинством встретить любую опасность, но во сне переставал собой владеть и просыпался иной раз посреди ночи в холодном поту с ощущением крайнего ужаса. Крайне болезненно переживая эту слабость, которую почитал постыдной трусостью, я искал избавиться от нее, и мне показалось естественным найти решение при помощи науки, в области оружейного дела. Следовало придумать нечто, способное перевесить любое численное превосходство противника. Вот тогда можно будет отправиться на место разбоя и отыграться.