Василий Звягинцев - Вихри Валгаллы
– Сделать все это можно, однако в чем же будет заключаться урок?
– О деталях – позже. Ты усвоила свою задачу? А я завтра выезжаю в Париж. Там у нас тоже есть свои люди, и мы развернем кампанию прямо противоположного плана. Объявим, что Югороссия в полном объеме принимает на себя обязательства царской России и немедленно начинает выплату процентов по всем облигациям русских займов начиная с четырнадцатого года.
– Дороговато будет… Они не захлебнутся? Такая масса свободных средств сразу…
– Пусть реинвестируют. Зато после этого любой, кто посягнет на золотую курицу, сразу станет кем? Вот именно. При том, что русских французы традиционно уважают, а твоих соотечественников – наоборот… – Новиков решил заканчивать столь затянувшуюся беседу. Сказано достаточно.
– Срок нам с тобой на все – месяц. Каждые три-четыре дня я буду наезжать сюда, информацией обмениваться, позиции согласовывать… Если все выйдет так, как я надеюсь, лет за двадцать-тридцать мы настолько развернем векторы мировой политики… Уж Гитлера и Сталина здесь точно не появится…
– Новые могут возникнуть…
– Это уже другой разговор. На то есть дипломатия и спецназ ГРУ…
Новиков встал и посмотрел на часы в простенке.
– Ого! Действительно, заболтались мы. Надо ехать в клуб. Сэр Ричард никогда не опаздывает к робберу, даже на десять секунд.
ГЛАВА 4
…Дорога выдалась долгая, как и рассчитывал Шульгин, и настолько же скучная. Однажды он уже проехал по ней из любопытства, когда после окончания института решил добираться до Хабаровска поездом. Рельеф местности, открывающейся из вагонного окна, с тех пор практически не изменился. Но признаков цивилизации стало меньше. Теперь они ограничивались паровозами, в большинстве ржавеющими на узловых станциях, и электрическим освещением на некоторых крупных вокзалах.
Время от времени он приглашал к себе в салон офицеров, по двое, по трое, и сам ходил к ним в вагоны. Разговаривали, пили чай, играли в карты, обсуждали нынешние перспективы военного и политического положения России, иногда, на особенно длинных перегонах, понемногу и выпивали, но Шульгин никогда не позволял переходить некую грань. Как только глаза участников застолья начинали чересчур блестеть и тональность разговоров менялась в нежелательном направлении, вестовой как бы невзначай убирал со стола бутылки, приносил самовар или кофейник.
Долгими часами Сашка просто лежал на верхней полке своего двойного купе, читал справочники, подборки документов, иногда местные, получаемые на узловых станциях газеты. Никакие книги, изданные после нынешнего года, если только это не были воспоминания участников гражданской войны с той или другой стороны либо написанные в эмиграции ностальгические романы и эссе о прошлой жизни, он читать не мог. Да и действительно, для чего? Что мог ему сообщить даже самый прославленный автор, творивший во времена, которых никогда не будет? Печально усмехаться от понимания, что прогнозы не осуществились, страсти героев ходульны и бессмысленны, якобы великие свершения, которым люди посвящают жизнь, – чепуха и тлен?
Бывало, выпив рюмочку водки под купленные на перроне какого-нибудь Глазова или Кунгура соленые огурцы и грузди, Сашка долго смотрел на мелькающие за окном деревни и села, то богатые, с каменными домами и двухэтажными рублеными избами, то поразительно нищие, разрушенные войной, общероссийской или местной, между соперничающими уездными отрядами и бандами. Видел толпы голодающих, собирающихся у станций и разъездов. Одни хотели уехать в иные, предположительно сытые края, другие просто просили милостыню или, потеряв последнюю надежду, покорно умирали, прячась от порывов ледяного ветра за стенами станционных пакгаузов.
Видел он и поезда, составленные из разбитых, раздрызганных пассажирских вагонов пополам с теплушками, месяцами ползущие по Сибири от станции до станции, люди в которых ехали настолько туго спрессованными, что не имели возможности выйти по нужде или даже выгрузить трупы умерших от голода, тифа, сердечного приступа, или, наоборот, висели на площадках, буферах и крышах, замерзая от ледяного встречного ветра, засыпая и падая под колеса. Многих просто сбрасывали под откос, предварительно обобрав и раздев…
По отдельности он их жалел, особенно замотанных в грязное тряпье детей, и раздал бы им все скромные в масштабах общероссийской трагедии запасы имеющегося в поезде продовольствия. Только что бы это изменило? Вечная, можно сказать, проблема абстрактных гуманистов. Они могли облагодетельствовать несколько сотен людей на ближайшей станции. Но, раздав все на очередном полустанке, увидели бы новые сотни и тысячи голодающих, неотличимо похожих на только что накормленных шестью часами раньше. И тоже тянущих к зеркальным окнам вагонов дрожащие грязные руки.
Но Шульгин, отказывая в милостыне, не позволял себе малодушно отворачиваться, стоял в коридоре, курил, может быть, чаще, чем обычно. Или даже спускался подышать воздухом на утоптанный снег платформы.
И видел, что рядом с умирающими от голода торгуют вареными курами, печенными в золе русских печей яйцами, горячей картошкой, соленьями и салом такие же точно русские тетки и старухи, а коренастые бородатые мужики в нагольных полушубках и суконных поддевках предлагают проезжающим четверти, литровки и полбутылки крепчайшего самогона.
Ну и кто во всем этом виноват? Расстрелянный царь, при котором если и голодали, то умеренно и с твердой надеждой на казенную или благотворительную помощь, большевики, пообещавшие всем все и сразу, но расстреливавшие за спрятанный от реквизиции пуд муки, или отступавшие вдоль Великой Сибирской магистрали измученные непрерывными боями, тоже голодные и поголовно больные тифом и испанкой колчаковские дивизии?
Ответить на эти вопросы Шульгин не мог, по гудку паровоза возвращался в вагон и либо снова наливал себе полстакана водки, либо приглашал для очередного разговора капитана Кирсанова.
С этим жандармским офицером, весьма далеким от карикатурного образа своих коллег, семьдесят лет изображавшегося литературой соцреализма, Шульгину было интересно беседовать. Что удивляло – Кирсанов совершенно не пил. По крайней мере любое предложение на эту тему он деликатно, но твердо отклонял. Не ссылаясь ни на болезнь, ни на службу. Просто: «Благодарю, ваше превосходительство (или Александр Иванович – смотря по обстоятельствам), сейчас не хочется».
В его присутствии и Шульгину приходилось воздерживаться. Чтобы не ставить себя в неравное положение.
– А вы обратили внимание, господин генерал, – начал очередные посиделки Кирсанов, – что тон большевистской прессы, чем дальше от Москвы, тем отчетливее начинает меняться. Здесь о нововведениях господина Троцкого пишут глухо. Многие предпочитают обойти новую экономическую политику молчанием, да и перестановок в системе власти открыто не поддерживают.
– Да и неудивительно. Инерция. Здешние губсекретари все больше ленинского призыва, и привычки к безусловному «чего изволите» пока не выработалось. А вас это отчего волнует?
– Думаю, помешает это нашей миссии или нет?
О целях поездки Шульгин пока еще не говорил никому и ничего. Однако решил, что постепенно уже пора и начинать готовить соратников к предстоящему. Вначале – по одному и дозированно.
– А как вы ее себе представляете?
– Мне представлять незачем, я получу приказ и вот тогда стану думать, как его наилучшим образом исполнить.
Нет, было в этом худощавом голубоглазом человеке, выглядящем значительно моложе своих тридцати трех лет, нечто тревожащее. Если бы не сами они с Новиковым завербовали его в свой отряд в Стамбуле, когда никто еще в мире и помыслить не мог, кто они и для чего беседуют с безработными офицерами-эвакуантами, Шульгин мог бы заподозрить, что капитан им подставлен чужой спецслужбой.
– Хорошее правило. Можно только приветствовать…
Поскольку разговор у них был приватный, как бы и ни о чем, Кирсанов держался свободно, с интересом осматривался, изучая обстановку салон-вагона, курил шульгинские папиросы (вот курил он часто и жадно, затягиваясь почти без пауз, пока огонь не добегал до картонного мундштука), отхлебывал крепко заваренный чай с сахаром внакладку.
Сашка заметил его взгляд, несколько раз зацепившийся за ореховый корпус блютнеровского пианино.
– Играете, Павел Васильевич?
– Совершенно по-школярски.
– Однако же… Я вот никак не умею, хотя и мечтал. Исполните что-нибудь.
– Я и не знаю, право… Давно не упражнялся. Ну извольте, только что? Может быть, Моцарта?
– Ради бога. На ваше усмотрение…
Играл Кирсанов хорошо. Не слишком, может быть, технично, но эмоционально. Пока он, наклонив голову, стремительно бросал тонкие пальцы по клавишам, Шульгин за его спиной рюмочку все же выпил. Разговор без этого шел как-то вяло.