Евгений Витковский - Павел II. Книга 1. Пронеси, господи!
Фейхоев не то пожевал губами, не то пощелкал клювом. Он явно запутался, а Пушечников на экране только шевелил резцами. Генерал медленно переводил взор с «опущенного» на лауреата, с лауреата на золу в камине и снова на «опущенного». Ни генералу, ни болгарскому шпиону, ни японскому медиуму терпения было не занимать, хотя времени они истратили и так уж слишком много. Фейхоев все же заговорил, даже как-то тембр голоса у него переменился.
— Так вот. По-русски — нуте-с. История беспощадна, она неподкупна и неумолима. Никому не дано остановить ее поступательное, тактильное, так сказать, и моторное движение, даже, не боюсь этого слова, ее фрикционное начало! Желаете ли вы, как всякие разумные люди, признать российскую монархическую основу? Бог в помощь! Разве этого самого по себе недостаточно? Строй православный, строй монархический представляется единственно мыслимым для обустройства грядущего нашей многострадальной отчизны! Родина! Россия! Сколько пето о ней песен! Сколько сложено сказок! Какие были слагались в веках, когда мрачный топор азиатского ига…
Не выдержал человек, от которого этого можно было ожидать всего меньше: не выдержал медиум. Он тихо встал и прошел к монументальному чайнику; генерал слышал его телепатически и потому не обернулся. Перебивая Фейхоева, медиум сказал — глаза его, понятно, оставались закрыты:
— Федор Михайлович и другой дух, не называющий имени, русский дворянин очень древнего рода, имеют нечто сообщить вам, господин лауреат, и вам, господин генерал.
На экране Пушечников, кажется, услышавший последние слова, как-то ожил и уставился прямо в камеру, отчего его сходство с бритым Марксом уменьшилось, но взгляд остался знакомым: так обычно смотрел оборотень Кремона, когда превращался в серого волка.
— Вы предсказатель? — выдавил из себя Фейхоев. — Господин Пушечников очень вами интересовался, даже говорил Арнольду, чтобы тот вас к нам прислал…
— Мистер Ямагути — могущественный медиум нашего времени, — веско ответил Форбс, — и он оказывает нам величайшее внимание, связывая вас, а также и нас, с душами умерших. Ни я, ни президент ничего не можем ему приказать.
— Но ведь господин лауреат столько раз заявлял публично, что всякий великий русский писатель советуется с ним ежечасно, ежеминутно, строит жизнь по нему, душу им очищает… А второй дворянин кто? Говорят-то чего? — голос Фейхоева, истончаясь, грозил уйти в область ультразвука.
— Имя не названо… — медиум с видимым усилием прислушивался к чему-то в себе, — приношу извинения. Я не слишком хорошо знаю английский язык. Дух Федора Михайловича говорит по-русски. Его слова переводит другой дух. Он весьма хорошо знает русский язык. Вы должны меня извинить. Японский язык не имеет ругательств. Русский язык чрезвычайно богат бранными словами. Вы должны меня извинить. Еще несколько мгновений.
И Фейхоев, и Пушечников всем своим видом выражали недоверие к тому, что язык, не имеющий ругательств, вообще может существовать.
— Собственно говоря, — с трудом заговорил Ямагути, — общий смысл речи духа Федора Михайловича сводится к следующему. Он настоятельно советует господину лауреату Пушечникову, а также мистеру генералу Форбсу и всем другим присутствующим лицам… я вынужден повторить буквальный перевод, я ничего не понимаю — не совершать вывернутый половой акт? Или же не совершать половой акт в обратную сторону? Или же не совершать половой акт наизнанку? Не понимаю. Кроме того, своим наследником дух Федора Михайловича недвусмысленно называет своего сына Павла и заявляет, что все права на российское престоло наследие передает именно ему.
— То есть какого Павла? — вдруг выпалил Пушечников прямо с экрана. Форбс приблизил к нему лицо и дал обстоятельные разъяснения, хотя мнение Пушечникова уже потеряло для него актуальность. Визит сюда, видимо, был все же нужен: быть может, лишь поблизости от адских кругов, заполненных пушечниковскими статуями, медиум мог вступить в беседу именно с теми покойниками, общения с которыми жаждал генерал.
— Федор Михайлович Романов, — сказал Форбс, — сообщил нам сейчас через посредство почтенного медиума Ямагути, что своим наследником, а следовательно, и наследником русского престола по линии старших Романовых, он считает своего сына, Павла Федоровича Романова.
Генерал так близко наклонился к экрану, что писатель отпрянул и спиной ударился о статую.
— Уф, — сказал он, — да что это вы, генерал, в камеру так и лезете… прежде времени?
На игру словами генералу было глубоко плевать. Он понял, отчего писатель скрылся за телеэкран: президент явно не утаил от лауреата, что Форбс какой-никакой, а телепат все же. «Ну, приложись у меня к спиртному!..» злорадно подумал он.
— Приношу извинения, — сказал генерал, отодвигаясь от экрана. Пушечников взял себя в руки и заговорил бархатным баритоном.
— Романовы! Трехсотлетний дом… Им ли не жаждать реставрации? У них есть это право. Но ведь княжили и володели Русью и другие славные роды. Кстати, более древние, нежели Романовы. Так что вряд ли отречение одного Романова в пользу другого — такое уж важное событие, все это было, было, было. Что, впрочем, не может и отменить идею монархии как единственно возможного для России пути!
Его прервал медиум:
— Федор Михайлович недвусмысленно заявил, что его законным наследником является его сын Павел. — Японец чуть кивнул и сел в кресло, явно считая беседу исчерпанной.
— Стонущая в ярме коммунистической деспотии страна не может не приветствовать своего самодержца, — продолжал писатель, — а кто им будет вправе решать один только русский народ, только он и больше никто!
— То есть, — подхватил генерал, — если бы, предположим, все-таки Павел Романов занял русский престол под именем Павла Второго, то вы бы его признали? Приветствовали бы?
— Что в имени? Сколько хороших русских имен есть, не на одну тысячу лет нашим императорам хватит. Император — это идея, а не имя! Идея русской государственности — не пустое перемешивание имен! А имя… — писатель замешкался и вдруг обратился прямо к медиуму, притом голос его заметно дрогнул: — Скажите, а что хотел сказать Федор Михайлович именно мне? Я ведь всегда считал себя его наследником…
— Федор Михайлович, — безучастно ответил японец, не поднимаясь из кресла, — сказал, что наследником считает только своего сына Павла Федоровича.
— Ах, да, — запнувшись, произнес писатель, — у вас другой Федор Михайлович…
— И у него другой наследник. — Форбс как бы ставил точку в разговоре. Он посмотрел в окно: небо посветлело, Тутуила уже приготовил для них летную погоду. Пора было домой, в Скалистые горы. Генерал отступил от экрана.
— Приношу глубокую благодарность, господин Пушечников, — сказал он, — за гостеприимство и содержательную беседу. Если из-за нашего визита пострадало ваше финансовое положение, убытки будут компенсированы вам из федеральных средств.
— Скажите, — ответил лауреат странным голосом, бархат его баритона весь как-то облез и превратился в дерюгу, — а что, вы всерьез надеетесь, что у нас будет снова монархия? И я смогу вернуться?..
Генерал, наконец-то услышавший хоть одно отречение от престола — пусть отречение покойника, но ведь отречение! — чувствовал, что большой беды от разглашения тайн уже неизбежного будущего не приключится. Древний китаец в его душе на миг исчез, а сама душа была как-никак душой американского генерала, которого уж больно нелюбезно принял какой-то русский мастер пера и зубила.
— Вероятно, да, — ядовитым голосом выговорил генерал, — его величество император всея Руси Павел Второй, полагаю, дозволит вам въезд на историческую родину. Засим еще раз благодарю вас за беседу. Разрешите откланяться.
…И опять было возле взлетной полосы отвратительное зенитное орудие нацелено прямо на самолетик Форбса. И опять летели из динамиков заунывные русские ругательства пополам с собачьим лаем. Опять завелся двигатель, и почти вертикально в небо, совсем уже по-мартовски синее, унесся Форбс на восток со всей свитой. А минут через пять на взлетную полосу вышел, мягко ступая, великий русский писатель, остановился посреди бетонного островка и уставился вслед самолету, уже невидимому, — на восток. В руках у него были все те же инструменты, с которыми примеривался он к статуе своего бога Федора Михайловича. Взгляд его был и пронзителен, и печален, как взгляд древнего иудейского пророка, которому дано лишь взглянуть с горы Нево на землю обетованную, но не дано в нее войти. Подобное сравнение сам Пушечников наверняка бы отмел как мерзкое и дерзкое, он себя ни с каким евреем, даже древним, не сравнил бы. Он долго смотрел вслед самолету, а потом рука его дрогнула, сжала в троеперстии одно из зубил и поднялась. Медленно-медленно писатель нарисовал в воздухе благословляющий крест, чуть склонил голову и быстро, словно стыдясь самого себя, ушел с аэродрома.