Александр Бушков - Поэт и Русалка
Граф сказал холодно, резко:
— Разговор у нас будет долгим. Может быть, пройдем в комнаты?
— О, разумеется! — с лучезарной улыбкой произнес итальянец. — Сделайте такое одолжение. Мы люди честные, и скрывать нам нечего. Правда, должен сразу предупредить: комнаты мои в совершеннейшем беспорядке… творческом, я бы выразился. Предаюсь на досуге излюбленному своему занятию. Домохозяин не возражает, а полиция тем более не может иметь претензий. Вы, часом, не из полиции, господа мои? Есть в вас что-то неистребимо полицейское… Спеша предупредить все возможные вопросы, сообщаю, что паспорт у меня в порядке.
Барон, услышав столь нелестную для себя характеристику, начал было наливаться кровью, но граф, быстрым движением стиснув на миг его локоть, выступил вперед и сказал тем же холодным тоном:
— В чем-то вы попали в самую точку, любезный, мы — из тайной полиции.
— Вот теперь я в совершеннейшем недоумении, господа! — воскликнул итальянец. — Ума не приложу, чем вас могла заинтересовать моя скромная персона? Тайная полиция, насколько известно мне, профану, занимается заговорщиками, политикой и прочими малоаппетитными делами, к которым я, клянусь, никогда не имел ни малейшего отношения. Отроду не состоял в карбонариях, господа. Меня прямо-таки удручают эти распространившиеся в последнее время предрассудки: считается, что если ты итальянец, то непременно карбонарий… Могу вас заверить, ничего подобного. Перед вами — скромный труженик, кукольных дел мастер, на жизнь зарабатываю честно… Прошу, проходите! К превеликому моему сожалению, не могу предложить вам сесть — стул один-единственный, если угодно, можете бросить жребий, кому сидеть…
Его речь звучала так непринужденно, а взгляд был таким безмятежным и по-детски наивным, что не оставалось никаких сомнений: прохвост над ними потешался самым откровенным образом. Впрочем, в первую минуту они не почувствовали злости и оглядывались с неподдельным любопытством.
Огромная комната с высоким потолком, под которым перекрещивались потемневшие от времени балки, больше всего напоминала мастерскую столяра: пол ее был завален аккуратными, ровно напиленными чурбаками, горами светло-желтой, приятно пахнущей стружки, повсюду лежали разнообразные инструменты, а у стены рядком стояли шесть деревянных изваянных птиц с распростертыми крыльями, больше всего напоминавших орлов. Вот только головы у них были скорее змеиные, крайне неприятные, вместо клювов снабженные пастями со множеством искусно выточенных зубов. Удивительным образом мастеру удалось передать в повороте голов, осанке, порывистом, незаконченном движении свирепость и злобу, свойственные скорее не птице, а дикому зверю из таинственных африканских чащ.
Барон первым выразил общее мнение:
— Что это они у вас такие омерзительные? Не поймешь даже что, но весьма пакостное…
Руджиери, не моргнув глазом, объяснил:
— Это, изволите ли видеть, плоды моей фантазии…
— Фантазия у вас, надо сказать… — покрутил головой барон. — Болезненная какая-то…
— Ну что поделать, — с поклоном сказал итальянец. — Каждый имеет право на фантазию, если это не нарушает законов… Не правда ли? Неужели, пока я просидел тут затворником два дня, снаружи произошли некие изменения? И изготовление деревянных птичек теперь приравнивается к политическому преступлению? Быть не может…
Он ухмылялся уже с нескрываемой издевкой, наглый и уверенный в себе. Покосившись на закипавшего барона, Пушкин перевел взгляд на графа. Тот с непроницаемым выражением лица опустил веки. Воспрянувший барон сделал шаг вперед, встал прямо напротив итальянца и рявкнул:
— Как стоишь перед прусским королевским гусаром, каналья ты этакая? — и, обернувшись, громко сообщил таким тоном, словно никакого кукольника тут не было вовсе. — Черт знает до чего распустились эти шпаки… Извольте полюбоваться: колени не сдвинуты, локти не прижаты, торчит как соломенное чучелко на заборе…
— Совершенно верно, барон, — сказал Пушкин. — Торчит кукишем похабным…
Он извлек из-под полы сюртука длинный кухенрейтеровский пистолет, изящный, с рукоятью темно-вишневого цвета, поднял его дулом вверх и, не отводя глаз от итальянца, звонко взвел курок на один щелчок.
— Кровь и гром, это по-нашему! — захохотал барон.
И в свою очередь что-то сделал со своей тростью, кажется, нажал некую потайную кнопочку, встряхнул, и стало ясно, что трость представляла собой футляр, со стуком упавший на усыпанный стружками пол, а в руке у барона остался длинный четырехгранный клинок, сверкающее лезвие, неуловимо-хищно сужавшееся к концу, мелькнуло перед лицом итальянца, который невольно отпрянул к стене и уже с неподдельным испугом возопил:
— Да что вы такое творите, синьоры? Эччеленца,[1] умоляю, уймите этих буянов!
Сверкающий клинок взлетел, порхая, у самого его носа, а с другой стороны надвигался на него господин Пушкин, улыбавшийся без всякого дружелюбия, с большим пальцем на курке, готовый в любой момент отвести его на второй щелчок.
— Вы несколько погорячились, Александр, друг мой, — деловито сказал барон. — Выстрел привлечет лишнее внимание, зато сталь действует бесшумно…
— Стены толщиной в человеческий рост, — сказал Пушкин. — Сдается мне, снаружи если что и услышат, так только пушечный выстрел, а кухенрейтер бьет не так уж и звучно…
— Эччеленца, это же натуральный разбой! — воззвал кукольник.
Граф, стоя со скрещенными на груди руками, сказал без тени улыбки, с некоторой грустью:
— Что я могу поделать, любезный, эти господа не солдаты, а я им не капрал… Должен признать, к сожалению, что манеры этих молодых людей и впрямь оставляют желать лучшего. Уж не посетуйте, они воспитывались в провинции, вдали от блистающих столиц… Но вы ведь сами виноваты отчасти. Очень уж дерзко и вызывающе себя ведете.
— Я?! Помилуйте! Ведь это вы ворвались ко мне в дом…
— А что прикажете делать, если к вам накопилось немало серьезных вопросов?
— Ко мне? Синьоры, я простой кукольник…
— Вы жили в Петербурге… — сказал Пушкин.
— Но это же не преступление, синьор? Ну да, разумеется, глупо было бы отрицать. Я там прожил несколько лет, о чем остались у меня наилучшие впечатления — ваша столица прекрасна и уступает разве что моей родной Флоренции… Петербургская публика, должен вам сказать, прекрасно принимает итальянское искусство, даже чуточку простонародное, такое, как марионетки, не идущие ни в какое сравнение с оперой и балетом… У меня сердце кровью обливается оттого, что пришлось покинуть столь великолепный город, но меня обуяла нешуточная тоска по родине… В этом опять-таки нет ничего преступного, верно? Бумаги мои в порядке…
— Вы знали в Петербурге Ивана Пантелеевича Ключарева?
— Минуту… Ах да, разумеется. Исключительно благородный и светский господин. Я имел честь давать его милости уроки итальянского, и продолжалось это довольно долго. Не хвастаясь, хочу сказать, что свои деньги я отработал сполна, синьор Ключарев довольно сносно овладел наречием великого Данте…
— Вот как? — сказал Пушкин. — И вы настолько сблизились, что стали вместе путешествовать?
— Я? Вы что-то путаете…
— А в Гогенау кто болтался вместе? — спросил барон. — Что вы там устроили, мошенники? Я имею в виду загадочную смерть банкира Коллерштайна?
— О чем вы?
— Вы оба были в Гогенау…
— Опять-таки, это не преступление, — сказал итальянец. — Ну да, я ненадолго останавливался в Гогенау проездом в Прагу… Но синьора Ключарева я после Петербурга не видел более, мы никогда не путешествовали вместе…
— Извольте говорить правду! — прикрикнул барон. — Ваши имена вписаны в книгу приезжающих в гостинице «Герб Гогенау», я своими глазами видел…
Синьор Джакопо, следя глазами за порхающим в опасной близости от его груди кончиком золингеновского клинка, пожал плечами:
— Вполне возможно, синьор Ключарев тоже посещал Гогенау, но я его там не видел, я его вообще не видел после Петербурга. Одно дело — давать уроки языка богатому русскому барину, и совсем другое — набиваться ему в спутники и компаньоны для путешествия. Я скромный человек, синьоры, и знаю свое место… Что нас могло связывать?
Пушкин усмехнулся:
— Ну, например, участие в кое-каких совместных проказах с оживающими статуями. В проказах, которые заканчивались очень скверно, несколькими смертями…
— Статуи? Оживающие? — итальянец прямо-таки вытаращил глаза. — Вы серьезно? Господа, я поверить не могу, что вы явились ко мне незваными и вооруженными, чтобы рассказывать сказки про оживающие статуи… Вы, насколько я могу судить, давно вышли из детского возраста, когда только и верят в такие глупости…
Незваные гости переглянулись с некоторой беспомощностью — стоявший перед ними человек откровенно выскальзывал из рук, словно угорь у неосторожного рыбака, и уличить его не было никакой возможности. На некоторое время воцарилось неловкое молчание, барон даже опустил шпагу.