Нил Стивенсон - Ртуть
— Прошу меня извинить, сегодня я отправляюсь в долгий путь. Сперва через Ла-Манш, затем из Кале в Париж по дорогам, на которых хозяйничают сейчас французские полки — разбитые, голодные и озверелые.
Даниель настоял на том, чтобы расплатиться за обоих, и вместе с доктором вышел на улицу. Они двинулись к гостинице, в которой остановился Лейбниц, неподалёку от Биржи. На немощёных улицах по-прежнему валялись булыжники и обгоревшие головни.
— Лондон не блещет божественной гармонией, — сказал Даниель. — Мне стыдно, что я англичанин.
— Если бы вы вместе с Францией завоевали Голландию, у вас было бы больше оснований для стыда, — отвечал Лейбниц.
— Тогда, добравшись с Божьей помощью до Парижа, вы сможете сказать, что ваша миссия увенчалась успехом: войны нет.
— Моя миссия провалилась, — молвил Лейбниц. — Я не смог предотвратить войну.
— В день приезда вы сказали, доктор, что ваши философские занятия не более чем ширма для дипломатии. Однако я подозреваю, что всё наоборот.
— Мои философские занятия тоже закончились провалом, — пожал плечами Лейбниц.
— Вы снискали себе приверженца…
— Да. Ольденбург одолевает меня просьбами закончить арифметическую машину…
— В таком случае двух приверженцев, доктор.
Лейбниц даже остановился и взглянул на Даниеля — не шутит ли тот.
— Весьма польщён, сударь, но я предпочёл бы считать вас другом, а не приверженцем.
— В таком случае это я весьма польщён.
Они взялись за руки и некоторое время шли в молчании.
— Париж! — воскликнул Лейбниц, как если бы лишь одна эта мысль могла поддержать его в следующие несколько дней. — Вернувшись в Biblioteque du Roi, я обращу все свои усилия к математике.
— Вы не хотите заканчивать арифметическую машину?
Впервые Даниель увидел на лице доктора раздражение.
— Я — философ, а не часовых дел мастер. Философские проблемы, связанные с арифметической машиной, решены. Из этого лабиринта я выбрался.
— Кстати, доктор, в день приезда вы упомянули, что вопрос свободной воли либо предопределения — один из двух лабиринтов, в который увлекается мысль. Каков второй?
— Состав континуума, или: что есть пространство? Евклид утверждает, что всякое расстояние можно разделить пополам, затем ещё пополам и так до бесконечности. Легко сказать, трудно представить.
— Думаю, труднее для метафизика, чем для математика, — заметил Даниель. — Как во многих других областях, современная математика даёт нам средства оперировать как бесконечно большим, так и бесконечно малым.
— Что ж, может, я и впрямь в слишком большой степени метафизик, — согласился Лейбниц. — Понимаю, вы говорите о методе бесконечных последовательностей и рядов.
— Именно так, доктор. Но, как всегда, вы себя умаляете. Вы продемонстрировали Королевскому обществу, что знаете об этих последовательностях больше кого-либо из живущих.
— Увы, они не разрешают моих затруднений, лишь заставляют задуматься о глубине нашего непонимания. Например…
Лейбниц шагнул к свисающему с карниза на углу здания фонарю. Проект освещения лондонского Сити застопорился из-за нехватки средств, однако в этой неспокойной части города, где (по мнению сэра Роджера Лестрейнджа) в любом тёмном углу могли прятаться непокорные диссиденты, расходы на ворвань для фонарей сочли оправданными.
Лейбниц взял палку из груды мусора, которая еще недавно была златокузнечной лавкой, и, встав в круг желтовато-бурого света, нацарапал в грязи несколько первых членов последовательности:
— Сумма этих членов стремится к «пи». Так что у нас есть способ приблизиться к значению «пи» — тянуться к нему, но никогда его не достичь… подобно тому и человеческий мозг, устремляясь к Божественной Сущности, получает несовершенное знание, но не способен взглянуть Богу в лицо.
— Бесконечные ряды не только служат метафорой непознаваемости — они могут и прояснять! Мой друг Исаак Ньютон творит с ними чудеса. Он научился описывать бесконечными рядами любую кривую.
Даниель забрал у Лейбница палку и нарисовал на земле кривую.
— Это отнюдь не отвращает его от познания, напротив, укрепляет в понимании, давая способ определить касательную в каждой точке.
Он прочертил прямую, касающуюся кривой.
По улице прогрохотала черная карета. Четвёрка лошадей, подстегиваемая кучером, опасливо шарахнулась от груды развалин. Даниель и Лейбниц отступили в арку, чтобы её пропустить, колёса расплескали лужу и превратили лейбницевы гиероглифы вместе с Даниелевыми загогулинами в систему каналов, быстро смывающих нарисованное.
— Проживёт ли дольше хоть что-либо из наших начинаний? — горько произнёс Даниель. Лейбниц коротко рассмеялся и на протяжении следующих нескольких ярдов не проронил ни слова.
— Я думал, Ньютон занимается одной алхимией, — сказал он наконец.
— Время от времени Ольденбургу, Комстоку или мне удаётся растормошить его на математическую статью.
— Наверное, меня тоже следует тормошить, — произнес Лейбниц.
— Это сможет делать Гюйгенс, когда вы вернётесь.
Лейбниц резко тряхнул плечами, как будто хотел сбросить с них Гюйгенса.
— До сих пор он был мне хорошим наставником, но сумел дать лишь задачи, уже разрешённые англичанами, а следовательно, знает математику не лучше меня.
— Ольденбург тоже вас подталкивает, хотя и к иному.
— Я постараюсь найти в Париже кого-нибудь, кто построит арифметическую машину ради Ольденбурга, — вздохнул Лейбниц. — Это достойный проект, но там осталась работа для механика.
Они вошли в свет от следующего фонаря. Даниель воспользовался случаем заглянуть спутнику в лицо и оценить его настроение. Лейбниц выглядел куда решительнее, чем под прошлым фонарём.
— Ребячество — ждать, что старшие направят мою мысль, — сказал доктор. — Никто не велел мне думать о свободной воле и предопределенности. Я сам вступил в этот лабиринт, и заплутал, и вынужден был отыскать выход.
— Вас ждёт второй лабиринт, — напомнил Даниель.
— Да… время углубиться в него. Отныне это моя единственная цель. В следующий раз, когда вы увидите меня, Даниель, я буду первым математиком мира.
В устах любого другого европейского законоведа эти слова прозвучали бы нелепым бахвальством; однако их произнёс монстр.
Я дал волю своим страстям.
Джон Беньян, «Путешествие пилигрима» [56]Однажды утром Даниель проснулся от приглушённого взрыва и решил, что за городом испытывают новую пушку. Он уже собирался заснуть, когда вновь раздалось «бух!», словно точка в конце книги.
Утренний свет наполнял башню Бедлама и медленно пробирался по балкам, крепям и лесам вниз, туда, где спал на соломенном тюфяке Даниель. Наверху кто-то двигался, не наобум, как вор или мыши, но проворно и точно, как птицы и Роберт Гук.
Даниель встал и, не надевая парик, чтобы прохладный ветер обдувал коротко остриженную голову, полез к свету по лесам и верёвочным лестницам. Просветы между досками над головой розовели прямыми линиями, тугими и параллельными, словно клавесинные струны. Он протиснулся в люк, вспугнув пару ласточек, и оказался под куполом башни, в полукруглом помещении вместе с Робертом Гуком. Воздух искрился пылинками. Гук разложил на полу большие чёрные крылья и воздушный винт. Перед окном он установил стекло, аккуратно расчерченное чёрной декартовой сеткой, на которое наносил параболы — траектории пушечных ядер. Гук любил наблюдать, как летит ядро, и восковым карандашом рисовать его траекторию.
— Отвесь мне пять гран пороха, — попросил Гук, не отрывая глаз от разрежающей машины: снабжённого поршнем цилиндра, одного из тех, при помощи которых они с Бойлем исследовали расширение газов.
Даниель подошёл к установленным на столе точным весам. Рядом на полу стоял бочонок с гербом Серебряных Комстоков. Затычка прилегала неплотно и была усеяна зёрнами чёрного пороха. Рядом лежал цилиндрический холщовый мешочек диаметром с кулак, набитый, как мучной куль. Когда-то он был зашит, но Гук разрезал неровные стежки. Заглянув под выцветшую ткань, Даниель тоже увидел порох.
— Взять из бочонка или из мешка? — спросил Даниель.
— Мне дороги мои глаза и машина, так что из бочонка.
— Почему вы так сказали? — Даниель снял затычку и увидел, что бочонок почти полон. Взяв медную ложку, которую Гук оставил рядом с весами (медь не даёт искр), он зачерпнул порох и начал сыпать на золотую чашку. Однако взгляд его постоянно устремлялся на мешочек; отчасти потому, что Гук, мало чего страшившийся, счёл его опасным. И ещё потому, что он казался смутно знакомым, хотя Даниель и не мог вспомнить, где его видел.