Позвони мне - Борис Михайлович Дмитриев
И вот наступил, в звезду оправленный папиными добрыми руками, пятьдесят второй год. Год выжидательный, полный тревог. Страна нутром чуяла закатные дни великого кормчего. По-звериному чуял и вождь настигающее в затылок дыхание старухи с косой, стремительно дряхлел, понимал всю беспомощность медицины и за это мстил врачам – жестоко, беспощадно. На дальних подступах он сделался уже не опасен, за отсутствием широкого энтузиазма, но кремлёвская, да и обкомовская, верховная сволочь переживала тревожные, беспробудно душененавистные дни.
Непредсказуемо мрачным появлялся в этот год Сталин, никто не мог знать, что творится в его угасающей топке дьявольских интриг и затей. Как распознать, чья физиономия вдруг подвернётся некстати и вызовет нечаянный гнев, с неминуемо разрешёнными последствиями. Соратники, под всякими предлогами, избегали встреч, сторонились хереющего на глазах гения. Всё чаще сказывались больными, искали повода для неотложных командировок, с головой накрывались видимостью не терпящих отлагательств государственных дел, и всё труднее становилось заманить кого-либо хоть на ближнюю, хоть на загородную дачу. Он видел всё, запоминал каждое предательство, каждую подлость, в надежде подобраться с силёнками и в который раз продемонстрировать мерзавцам, кто в доме хозяин.
Но самое тревожное – никто не боролся за власть. От вождя шарахались как от зачумлённого. Все понимали, что человек, принявший власть непосредственно из окровавленных рук товарища Сталина, обречён. Уже становилось понятным, что страна обязательно спросит, потребует ответа от верных и не очень завзятых ленинцев. Вопрос заключался лишь в том, спросит действительно или сделает вид, в мягком режиме прокатится на тормозах. С другой стороны, вся околосталинская псарня изготовилась к предстоящему смертельному гону. Потому что сначала сухой щелчок арапника, за ним долгожданное «Ату его!» – и тогда уж пощады не жди, тут тебе ни понятых, ни свидетелей.
В пятьдесят втором меня, в неполных шесть лет, отправили в школу. К тому времени я свободно читал, писал, арифметничал, и дожидаться исполнения необходимых семи лет не имело видимого смысла. Специально моим ранним развитием, конечно, никто не занимался. Разве только бабушка Ксения, постоянно читавшая по вечерам для детей хорошие книжки. Но училась старшая сестра Любаша, и я, между делом, подучивался вместе с ней, заглядывая в букварь через плечо. Школьная учительница жила по соседству и, что называется, не чаяла во мне души. Под влиянием её активных уговоров родители согласились отвести меня в первый класс. Однако возраст был мал, школа отапливалась печью из рук вон плохо, и я в зиму крепко захворал, застудил уши. Папа прекратил эксперимент с вундеркиндом до следующего года.
1953 год
Право же, одному небу известно, как оно было на самом деле. То ли пятьдесят третий пришёл, чтобы окочурился Сталин. То ли вождь дал дуба, чтобы грянул пятьдесят третий. Но он наступил, мартом припечатал страну к роковому пределу. Голос Левитана в чёрных репродукторных тарелках предвещал конец света. Ощущение всеобщего горя грозило разрастись до масштабов вселенской катастрофы.
Папа явился на обед очень сосредоточенным, снял со стены картонный портрет генералиссимуса и стал наводить под линейку цветными карандашами красно-чёрную рамочку. Несколько раз подправлял печальный антураж, никак не находил ни себе, ни портрету подходящего места, всё метался с ним по квартире, примеряясь к наиболее значительным ракурсам. У меня было такое впечатление, что он горевал неподдельно. Как, почему, после всех своих мытарств и лишений? До сих пор не возьму в толк.
Но пришла бабушка Ульяна и спокойно сказала: «Кончилась, сволочь». С мамой чуть было не приключился удар. Бабушка ненавидела Советскую власть, со всеми её вождями, большими и малыми, такой душераздирающей злобой, что для внешнего проявления уже не оставалось никаких человеческих сил. Ненавидела молча, непоколебимо, насмерть, как статуя Свободы. Можно только догадываться, сколько горя, какую боль и обиду пронесла через жизнь моя незабвенная бабушка, если даже смерть главаря не принесла облегчения. Обида проистекала не только от ужаса страданий и невосполнимости потерь, но, прежде всего, от вопиющей несправедливости, от абсолютной несоразмерности невообразимо диких обвинений и наказаний.
Дело было ранней весной. Возле комбината кучковались серыми призраками потерявшиеся соотечественники. По всему видно было, что произошло нечто непоправимое и вот-вот отверзнутся хляби небесные. Никто не знал, как следует вести себя перед концом света, что можно и нужно делать с этим несчастьем, ведь и не делать ничего казалось смерти подобно. Многие боялись идти домой, чтобы там в одиночку не сотворить чего непотребного. И не было никакой надежды, и помощи ждать неоткуда. Полнейшая растерянность парализовала, накрыла оцепеневшую страну.
Обыкновенно, мы лукаво персонифицируем историю, особенно в части её кровавых, постыдных страниц. Народ ведь не располагает коллективным мужеством, позволяющим во всеуслышание заявить: это мы, советское падло, своими собственными зубами растерзали лучших сынов и дочерей, на этом настаиваю категорически, нашего бесноватого Отечества. Подобного мужества недостает, поэтому возникает потребность назначить подходящего козла отпущения, то бишь тирана, который за всё в ответе. Удобно чрезвычайно, без лишних вопросов и ненужных затей по разборке полётов. Кто стрелял? А никто не стрелял. Кто издевался, допрашивал, грабил? А никто никого не допрашивал. Сталин – козырь неубиенный, джокер на все времена. Мы ведь народ подневольный – серенький, маленький. Положим, и хищненький, положим – зубастенький, но нас не видать, не слыхать и не сметь ворошить потаённого.
Образ Сталина-тирана более всего устраивает затихарившихся палачей, у которых руки по уши в крови. Всякие разглагольствования о культе, о порочной идеологии – чушь собачья. Конкретные убийства совершали не во имя великих идей, и почти никогда – по личной указке товарища Сталина. Мудрый Коба просто не мешал другим активно заниматься самовыражением. Несказанное наслаждение испытывает безбожный человек от насилия над себе подобным, пуще того, когда сам становится причиной чужих страданий. Попранный стыд – вот настоящий мотив любых преступлений. Совесть, мораль – это всё от Бога. Это непереносимое для животного человеческого естества насилие свыше всегда подспудно манит освобождением.
И потом, какое дело мне лично до товарища Сталина, если я точно знаю, кто донёс на моих. Фамилия их Витюковы. Бог шельму метит, нехорошее занятие предаваться