Марина Алиева - Жанна дАрк из рода Валуа
Изабо застонала, представив, что сделают с этим красивым телом палачи Арманьяка в застенках Шатле! И, рисуя в воображении картины, одну страшней другой, она поклялась, что отныне свою недорастраченную страсть обратит на ненависть ко всему, что хоть как-то связано с человеком по имени д'Арманьяк!
Весь вечер и всю ночь королева проплакала, жалея себя и несчастного де Бурдона, которому столько предстояло вынести. Но она ошибалась. Обезумевший от страха шевалье не выдержал первого же допроса. Он умер во время пытки, рыдая и крича, что ничего не знает о связях королевы с Жаном Бургундским, после чего попросил воды, которой уже не дождался. Эти слова, последние в короткой жизни красивого юноши, были аккуратно записаны, вместе со всеми его «не знаю», и переданы Бернару д'Арманьяк, который, читая, лишь безразлично повёл бровями.
– Что делать с телом, мессир? – пустым голосом поинтересовался судейский стряпчий.
Не думая ни минуты, коннетабль ответил:
– Сами не знаете? Бросьте в Сену. Он мне больше не нужен.
Бурже
(Зима 1417 – 1418 года)Первое без герцога Анжуйского Рождество прошло печально и скромно. Угроза нового вторжения Монмута заставила герцогиню спешно переехать в Шер, во владения герцога Беррийского, где она теперь и жила в одном из замков недалеко от Бурже. Но не столько эта угроза, сколько невыносимая тоска и невозможность видеть так любовно обустраиваемый когда-то дом, выгнала мадам Иоланду из Анжера, где теперь оставался полноправным хозяином её старший сын Луи, третий герцог Анжуйский.
Из-за траура посвящение в рыцари его и дофина Шарля прошло более чем скромно – не было даже турнира. Но ни сами юноши, ни посвящавший их коннетабль не придали значения внешней форме обряда, полагая его внутреннее содержание более значимым именно в эти дни, и именно в таком скромном обрамлении, нежели у обряда, проведённого по всем правилам в дни более спокойные.
Заботы, связанные с устранением королевы, немного вернули мадам Иоланду к жизни, но душевное умиротворение покинуло её, кажется, навсегда. И особого удовлетворения она тоже не испытывала. Изабо была не тем противником, которого следовало уважать, хотя бы за целеустремленность. Гораздо более важным представлялось герцогине теперь то, как сумеет Шарль освоиться в Париже, при дворе своего отца, в новом качестве принца, уже не презираемого, но и не уважаемого ещё должным образом.
Граф Бернар, правда, сумел оценить плоды воспитания дофина. Разговора на эту тему у них с мадам Иоландой не было, но по тому почтению, по заботе, с которой коннетабль обращался с Шарлем, увозя его в Париж, было ясно и так – он всё понял и принял, доказав тем самым, к чести своей, что печётся всё же не о личной выгоде, а о делах государства. И благодарная герцогиня не унизила его просьбой беречь дофина, как зеницу ока, и не поехала в Париж, вопреки ожиданиям коннетабля, а осталась в Бурже с одним только младшим сыном. Хотя и настояла в последний момент на том, чтобы верный Танги дю Шастель находился при Шарле, как в былые времена. «Вам преданные люди тоже не повредят», – сказала она Бернару д'Арманьяк, объясняя свое решение. – «Кто знает, сколько ещё врагов вы приобретете, устранив королеву, а Танги из тех людей, на которых не надо оглядываться в минуту опасности…»
Граф оценил и этот жест. Многочисленные потери друзей и близких сделали его более жёстким к врагам, но и более внимательным к тем немногим сторонникам, которые ещё оставались. Он прекрасно понимал, насколько тяжело деятельной натуре герцогини Анжуйской оставаться в одиночестве. Но понимал он и то, что мадам Иоланде требовалось время для окончательного восстановления, поэтому, уезжая, пообещал сделать для неё то единственное, что мог – держать в курсе всех событий.
Обещание своё д'Арманьяк исполнил. Подробное письмо об аресте Изабо, де Бурдона и всех тех, кого посчитали врагами правящей партии было передано в Бурже с мадам де Монфор, чтобы её светлость могла не только прочитать, но и послушать из первых рук обо всём, что её интересовало.
О да, можно не сомневаться, герцогиня выспросила всё до малейшей детали и, едва ли не наизусть, выучила письмо. Единственное, что неприятно кольнуло, было непреклонное желание принцессы Мари следовать за матерью к месту её заточения. Принцесса, обещанная в жёны английскому королю, была пока лишь тенью на государственной шахматной доске – Монмут в любой момент мог передумать, отказаться, или подыскать партию с каким-то новым расчётом. Но пока этого не случилось, графу Бернару всё же не следовало выпускать королевскую дочь из области своего внимания, даже учитывая, что гарнизон в Туре надёжный.
Впрочем, беспокойство по этому поводу, было такое смутное и, вроде бы, безосновательное, что в сознании тоскующей герцогини легко заменялось более важным беспокойством за будущее Шарля. И теперь, в канун Рождества, сидя в своих покоях, в окружении многочисленных подношений от дворянских родов Анжу и Шера, где буквально на каждом кубке, блюде или ларце красовались изображения святого семейства, мадам Иоланда в тысячный раз задавала себе вопрос: как быть дальше?
За широкой спиной супруга, как в уютном гнезде, прикрывшись, словно крыльями, его титулами и влиянием, очень легко было оставаться в относительной тени и претворять в жизнь собственные планы, не привлекая ненужного внимания. Теперь дело осложнилось. Спина графа д'Арманьяк была тоже достаточно широка, но в ней зияли две огромные дыры – он не был так же простодушен, как несчастный Луи, и не был так влюблен. Кроме того, у графа имелись собственные интересы, которые, хоть и не шли вразрез с планами герцогини, но всё же, не были до конца общими. И, задавая себе вопрос: «что дальше?», мадам Иоланда оказывалась перед дилеммой – посвящать ли коннетабля Франции во все свои секреты, или пытаться им управлять иносказательно, рискуя в один прекрасный день столкнуться с непониманием и неприятием, что неизбежно повлечёт за собой какой-нибудь конфликт. И тогда уже поздно будет раскрывать истинное положение дел. Союзниками становятся или с самого начала, доверяясь друг другу во всём, или не становятся вовсе. Но, с другой стороны, вынужденное доверие в разгар событий, вряд ли будет принято с должным пониманием. И мадам Иоланда, при всём её знании людских натур, никак не могла вычислить возможную реакцию графа на свои откровения. Одно дело воспитать короля из принца, не имеющего шансов сесть на престол, и совсем другое выдавать за чудо Господне то, что сотворено собственными руками…
Оставалась, правда, ещё и Жанна-Клод, но к мыслям о ней мадам Иоланда, даже сама с собой, подступалась осторожно, словно боялась переступить черту, за которой всё уже будет не так, как ей виделось теперь, и за которой и Анжер, и Франция, а самое главное, искупление перед памятью несчастного Луи и месть за него, станут уже не так важны…
Поразмыслив и так, и этак, герцогиня наверное впервые в жизни, решила, что лучше всего будет спросить совета. Благо и человек, способный его дать, приехал к ней, будто по заказу и был никем иным, как милым дядюшкой де Баром, бывшим епископом Лангрским.
После смерти старшего брата, носившего наследственный титул герцога, и гибели под Азенкуром других братьев, юношеская мечта епископа стала, наконец, явью – теперь он сделался единственным наследником герцогства де Бар. Но одно дело мечтать, и совсем другое очутиться один на один с реальностью. Последняя оказалась не так уж и упоительна, а сбывшаяся мечта далась слишком дорогой ценой…
Усталый и постаревший, новый герцог приехал к племяннице на Рождество, потому что никого из родни более близкой у него не осталось. Да и ей хвастать многолюдным семейным застольем не приходилось. И вечером, сидя вместе возле камина, и глядя на огонь одинаково пустыми взглядами, они долго молчали, думая каждый о своих потерях.
Де Бар, словно чётки, перебирал длинными белыми пальцами края рукавов непривычной светской одежды. Он часто вздыхал, отказался от Анжуйского вина, которое прежде очень любил, и, явно не сразу, собрался с духом, прежде чем заговорить растянутыми, задумчивыми фразами.
– Мне стало горько жить, Виоланта… Горько, потому что переоценивать свою жизнь оказалось крайне тяжело. Никогда этим не занимайся… Особенно, на склоне лет… Я вот взялся, и теперь опустел… Прежние планы и чаяния развеялись, а новые так туманны… Это в юности хорошо мечталось… Юность тщеславна и горда… Жизнь она признаёт только, как подвиг, с блеском славы, с деяниями вместо дела, которые непременно должны иметь приставку «великие». Всё остальное уже неудача… Даже служение Богу. Чтобы стать деянием, оно тоже требовало суеты… Но вот теперь я получил и громкий титул, овеянный славой предков, и власть, позволяющую ВЕРШИТЬ, но нет больше юности, способной принять всё это с радостью. Как нет и самой радости… Когда теряешь близких и осознаёшь это, как самое большое горе, начинаешь хвататься за любую соломинку, которая может дать тебе в этой жизни хоть какую-то опору… И я стал много думать, Виоланта… И никогда ещё не был настолько священником, как теперь.