Нил Стивенсон - Ртуть
Даниель успокоил его, процитировав из Гука:
— «Зачем искать загадки там, где их нет? Уподобляться раввинам-каббалистам, ищущим энигмы в числах и расположении букв, ничего такого не содержащих, тем временем как в природных формах… чем более мы увеличиваем предмет, тем восхитительнейшие тайны раскрываем и тем более постигаем несовершенство собственных чувств и всемогущество нашего Создателя».
— Итак, Гук верит, что тайны мироздания можно открыть под микроскопом.
— Да. Снежинки, например. Коли каждая не похожа на другую, почему все шесть лучиков конкретной снежинки одинаковы?
— Если мы полагаем, что лучи растут из центра, значит, в центре есть нечто, придающее каждому из шести лучей общий организующий принцип — как все дубы и все липы имеют общую природу и вырастают примерно одинаковой формы.
— Человек, говорящий о некой загадочной природе, подобен схоласту — этакий Аристотель в камзоле.
— Или в мантии алхимика, — добавил Лейбниц.
— Согласен. Ньютон бы сказал…
— Это который изобрёл телескоп?
— Да. Он бы сказал, что, если поймать снежинку, расплавить и перегнать воду, можно получить дистиллят — сущность, которая воплощает её природу в физическом мире и определяет форму.
— Да, это точный дистиллят алхимического мышления — веры в то, что всё непонятное нам имеет некую физическую сущность, которую в принципе можно выделить из грубого вещества.
— Мистер Гук, напротив, убежден, что пути Природы созвучны человеческому разумению. Как биение мушиных крыл созвучно колебаниям струны и может войти с ним в резонанс — так и каждый феномен в мире может в принципе быть познан человеческим разумом.
— И обладая достаточно мощным микроскопом, — добавил Лейбниц, — Гук мог бы, заглянув внутрь снежинки при её рождении, увидеть, как сцепляются внутренние части, словно шестерни в творимых Богом часах.
— Именно так, сударь.
— И этого-то он хочет?
— Такова неназванная цель его исследований — в это он должен верить и к этому стремиться, ибо такова его внутренняя природа.
— Теперь вы говорите как аристотельянец, — пошутил Лейбниц. Он потянулся через стол и положил руку на ящичек. — Что часы для времени, то эта машина для мысли.
— Сударь! Вы показали мне, как несколько шестерён складывают и умножают числа, — превосходно. Но это не значит мыслить!
— Что есть число, мистер Уотерхауз?
Даниель застонал.
— Как вы можете задавать такие вопросы?
— Как можете вы их не задавать? Вы ведь философ?
— Натурфилософ.
— Тогда вы должны согласиться, что в современном мире математика — сердце натурфилософии. Она подобна загадочной сущности в центре снежинки. Когда мне было пятнадцать, мистер Уотерхауз, я бродил по Розенталю — это сад на краю Лейпцига — и определил свой путь к натурфилософии: отбросить старую доктрину субстанциальных форм и положиться в объяснении мира на механику. Сие неизбежно привело меня к математике.
— В свои пятнадцать я раздавал пуританские памфлеты на соседней улице и бегал от городской стражи — но со временем, доктор, когда мы с Ньютоном изучали Декарта в Кембридже, я пришёл к тому же, что и вы, заключению о ведущей роли математики.
— Тогда повторю свой вопрос: что есть число? И что значит перемножить два числа?
— В любом случае не то же, что мыслить.
— Бэкон сказал: «Всё, обладающее заметным различием, по природе своей способно обозначать мысль». Нельзя отрицать, что числа в этом смысле способны…
— Обозначать мысль, да! Но обозначить мысль не значит мыслить — иначе перья и печатные прессы сами бы писали стихи.
— Может ли ваш разум манипулировать этой ложкой непосредственно? — Лейбниц взял серебряную ложечку и положил её на стол между ними.
— Без помощи рук — нет.
— И когда вы думаете о ложке, манипулирует ли ею ваш разум?
— Нет. Когда я о ней думаю, с ложкой ничего не происходит.
— Поскольку наш разум не может манипулировать физическими предметами — чашкой, блюдцем, ложкой, — он манипулирует их символами, хранящимися в нашем мозгу.
— Тут я соглашусь.
— Вы сами помогали епископу Честерскому придумать философский язык, который — и в этом главное его достоинство — приписывает каждой вещи положение в определённой таблице. Это положение может быть обозначено числом.
— Опять-таки соглашусь. Числа могут обозначать мысль, пусть и своего рода шифром. Но мысль — совершенно другое дело!
— Почему? Мы складываем, вычитаем и умножаем числа.
— Положим, число «три» обозначает курицу, а число «двенадцать» — кольца Сатурна. Сколько будет трижды двенадцать?
— Ну, нельзя делать это произвольно, — сказал Лейбниц, — как Евклид не мог бы, проведя произвольные окружности и прямые, получить теорему. Должна быть строгая система правил, по которым производятся действия над числами.
— И вы предлагаете построить для этого машину?
— Pourquoi non? *[Почему бы нет? (фр.)] При помощи машины истину удастся запечатлеть, как на бумаге.
— И всё равно это не мысль. Способность мыслить дал человеку Господь.
— И как, по-вашему, Господь её нам даёт?
— Не знаю, сударь!
— Если подвергнуть перегонке человеческий мозг, удастся ли извлечь таинственную сущность — присутствие Божие на земле?
— Алхимики зовут её философской ртутью.
— Или, если Гук посмотрит на человеческий мозг в микроскоп, увидит ли он крошечные зубчатые колёса?
Даниель молчал. В голове все смешалось. Зубчатые колёса застопорились, философская ртуть капала из ушей.
— Вы уже объединились с Гуком против Ньютона касательно снежинок, могу ли я предположить, что вы придерживаетесь таких же взглядов касательно мозга? — с преувеличенной вежливостью продолжал Лейбниц.
Даниель некоторое время смотрел через окно в какую-то далёкую точку. Постепенно его мысль вернулась в кофейню. Он покосился на арифметическую машину.
— В одной из глав «Микрографии» Гук описывает, как мухи вьются над мясом, бабочки — над цветком, комары — над водой, создавая видимость разумного поведения. Однако он считает, что пары, исходящие от мяса, цветов и прочего, включают некий внутренний механизм. Другими словами, он считает, что эти твари не разумней ловушки, в которой животное, хватая приманку, тянет за нить, привязанную к мушкету. Дикарь, видя, как ловушка убивает зверя, сочтёт её разумной. Однако ловушка не разумна, разумен человек, который её придумал. Так вот если вы, изобретательный доктор Лейбниц, создадите машину, которая будет якобы мыслить, — будет ли она мыслить на самом деле или только отражать ваш гений?
— С тем же успехом вы могли бы спросить: мыслим ли мы? Или только отражаем Божий гений?
— Предположим, я бы задал этот вопрос — что бы вы ответили, доктор?
— Я бы ответил: и то, и другое.
— И то, и другое? Невозможно. Должно быть либо то, либо это.
— Не согласен с вами, мистер Уотерхауз.
— Если мы всего лишь механизмы, работающие по правилам, которые положил Господь, то все наши действия предопределены, и мы на самом деле не мыслим.
— Однако, мистер Уотерхауз, вас воспитали пуритане, верящие в предопределение…
— Воспитали, да… — Он не договорил фразу.
— Вы больше не верите в предопределение?
— Оно не созвучно моим наблюдениям, как пристало хорошей гипотезе. — Даниель вздохнул. — Теперь я вижу, почему Ньютон избрал путь алхимии.
— Когда вы говорите «избрал», вы подразумеваете, что он отринул другой путь. Значит ли это, что ваш друг Ньютон исследовал идею механически детерминированного разума и отверг её?
— Если он исследовал её, то лишь в страшных снах.
Лейбниц поднял брови и некоторое время смотрел на чашки.
— Таков один из двух великих лабиринтов, в которые увлекается человеческая мысль: свободная воля или предопределённость. Вас учили верить в последнюю. Вы отвергли её — вероятно, в ходе мучительной душевной борьбы, — и стали мыслителем. Вы приняли современную, механистическую философию. И теперь эта самая философия вроде бы ведёт вас назад к предопределенности. Тяжело.
— Однако вы утверждаете, что знаете третий путь, доктор. Расскажите о нём.
— Охотно бы, — промолвил Лейбниц, — но должен сейчас с вами расстаться и встретиться с моими спутниками. Можем ли мы продолжить беседу в другой раз?
На «Минерве», залив Кейп-Код, Массачусетс
Ноябрь, 1713 г
В бытность свою молодым членом Королевского общества Даниель не раз препарировал человеческие головы и знает: череп, точно корпус корабля, сплошь опутан мокрым такелажем — внизу галсы сухожилий и брасы связок крепятся на кофель-планках нижней челюсти и височной кости, вверху, словно парус, растянуто широкое полотнище соединительной ткани. Покуда Даниель рысцой поднимается из трюма «Минервы», таща за собою мешок с боеприпасом он чувствует, как все эти снасти неумолимо выбираются втугую. Каждая ступенька — щёлканье палов, как будто невидимые матросы вращают кабестан в его голове. Последний час он провёл ниже ватерлинии, не в самой уютной части корабля, зато вне опасности от летящих ядер, — разбивал тарелки молотком и горланил старые песни. Никогда в жизни он так не отдыхал душой. Однако сейчас он взбирается по трапу в самой середине корпуса: как раз в такое массивное «яблочко» будут целить пираты, не уверенные в своей способности навести фальконеты на более мелкую мишень.