Фигль-Мигль - Волки и медведи
– Да. Ваша Честь мне уже сообщил, что я предаю национальные интересы.
Чуть раньше в страшном сне не пожелал бы себе Пётр Алексеевич такого союзника, как Плюгавый. Чуть раньше одна такая мысль скрутила бы его, как резь в животе. Но изменились обстоятельства, изменились и чувства, а новые чувства умеют убедить, что всё, что было до них, – так, пустое. Да, когда-то зам по безопасности, как должность, так и конкретная персона, был для Потомственного жупелом – когда-то, и он полагал, что и теперь, хотя теперь жупел был согласен пугать общих врагов. Но если жупел твой союзник, то как ты можешь продолжать видеть в нём жупел, потому что кем же тогда окажешься сам? Отвлечённо Потомственный уповал, что после одержанной сообща победы будет время отделить нечистых от чистых, а на деле налегал на слово «коалиция», столь многообещающее с точки зрения прагматики. Идея коалиции всегда будет притягательна для людей, которые в глубине души верят, что из сотни карликов можно склепать одного великана.
На всякий случай он решил привлечь и меня тоже.
– Поверьте, – сказал он, – ни в чём я вас не обвиняю. Мы цивилизованные люди, мы должны решать проблемы, – тут он запнулся, потому что на ум ему тотчас пришёл более привычный для Финбана оборот «решать вопросы», и он видел, что я вижу, о чём он подумал, поскольку и сам подумал о том же самом, а «решить вопрос», как ни крути, и «решать проблемы» вполне синонимичны только для школьного словаря, – должны обходиться без варварских эксцессов. Любое сотрудничество…
– И что ж вам с Платоновым не сотрудничается? Через пару лет он добьётся открытого въезда в Город.
– Этого я и боюсь, помимо прочего, – прошептал Пётр Алексеевич. – Я ли не мечтал… вы сами знаете… Но придя в Город, мы должны быть его достойны. Отнять у провинций последние демократические свободы, объединить всех под властью одного параноика, шантажом и угрозами вынудить Горсовет… Господи, я даже произносить не хочу, к чему он попытается их вынудить.
– Понимаю. Только выборы тут при чём?
– При том, что это последнее, что у нас оставалось. Да, я вижу вашу улыбку и не настолько глуп, чтобы не сознавать их практическую бесполезность в наших условиях, когда вменяемых кандидатов отсеивают на стадии регистрации. Но есть же и идеальные смыслы! Пусть, например, судебная система работает вкривь и вкось, но само слово, вопреки всему, отсылает к наличию высокого образца.
– И кому нужен кривой и косой суд?
– Тому, кто не хочет анархии и полного бесправия. Плохой суд можно улучшить, потому что все хотя бы чувствуют, что идея суда не должна ассоциироваться со злом. Но как улучшить или реформировать бесправие?
– Для людей важно, чтобы вопросы решались быстро и справедливо, – сказал я, смеясь. – А для вас – чтобы у решальщика была бумажка, в которой написано, что он легитимный такой решальщик.
– До чего мерзкое слово, – брезгливо сказал он. – В нём вся мерзость того, о чём я говорил. Неужели вы не видите разницы между судьёй и решальщиком? Судья может оказаться, и слишком часто оказывается, неправедным, но решальщика, даже очень плохого и лицеприятного, неправедным никогда не назовут, потому что он вне категорий, и ваш Платонов таким навсегда останется.
– Даже если он вам даст хороший суд взамен плохих выборов?
– Подумайте сами, как такое возможно.
– Думать, – сказал, появляясь в дверях, Молодой, – не его бизнес.
По всему выходило, что Щелчка оставили в Городе, и я начал искать содействия среди городских. Выбор был небольшой.
В Спасской части царило сонное спокойствие: на узкой крутой лестнице, в низеньких комнатах без посетителей и с задумчивым, как поздняя муха, дежурным. Я без хлопот прошёл к Порфирьеву.
Он сидел у окна, залитый красноватым мягким светом заходящего солнца, и весь кабинет, с его неказистой мебелью и лёгкой, скопившейся за день пылью, сиял и мягко переливалея, как волшебный ларчик. Вечернее солнце преобразило пыль в печаль, казённые шкафчики и крашеные доски пола-в фон живописного полотна, того сорта живописи, для которой главное не предметы, а освещение. Глаза сидевшего боком у окна человека (человека, которому обычно не сиделось на месте) были этого горячего красноватого цвета заката, и лицо – как золотая маска.
– А, почтеннейший! Вот и вы… – сказал Порфирьев, подскакивая и издали дружески мне кланяясь. – Надеюсь, ничего не случилось?
– Вы, значит, не знаете? Не шепнёте, куда снайпер делся?
– Ну знаю, знаю, – ответил он со смехом. – Какой вы, право, быстрый, не подловить. Как вошли-то! гордецом! с холодным и дерзким видом! Что значит стиль – и хороший ведь стиль, – так в чертах и запечатлена программа: «молчать, вглядываться и вслушиваться»! Сам мечтал когда-то входить-то этак в комнаты, да конституция не позволяет. На смех, бог с ними, поднимут, если начну нос задирать при моей конституции. И всё это в дни исполненной надежд юности, когда уж точно не в буффоны себя готовишь… юное сердце разве согласится, в буффоны-то, если хочет в гамлеты… сейчас, на ушко по секрету, и не вижу, в чём между ними разница… А тогда страдал. Что ж, страдание тоже дело хорошее… А вы, может, жалобу хотите подать?
– Есть смысл?
– Никакого! – воскликнул он, разводя руками. – Ведь покушения на ваше здоровье – как оно, кстати? что-то вы бледненький, – так вот, не было состоявшегося покушения, и правонарушение вашего соотечественника, бывшего, бывшего, безусловно, заключается в незаконном пересечении границ… Что, собственно, и было наверняка ему предъявлено. Эти дела в ведении береговой охраны. – Пристав чуть перевёл дух, подморгнул. – Это уж наши хвалёные бюрократические и демократические процедуры, разделение полномочий. Сейчас я вам всё растолкую.
– Не надо растолковывать, – поспешно сказал я.
– Его уж небось давно экстрадировали.
– А вот и нет.
– Куда ж он делся?
Вернув мне, после десятиминутного разговора, мой же вопрос, он нарочито хитро заморгал и заулыбался.
– Вы могли бы затребовать у береговой охраны если не его самого, – сказал я, – то хотя бы протоколы допросов. В связи с вашим собственным делом.
– Совершенно этак по-дружески, – вкрадчиво сказал Порфирьев, – намекните хотя бы, какая тут может быть связь?
– Я уверен, что снайпер столкнулся с Сахарком. Сахарок вас ещё интересует?
– Интересует, – сказал он, – ещё как интересует. А вот почему интересуетесь вы?
– Я вынужден.
– Или, возможно, вас вынудили?
Я промолчал, а Порфирьев, воодушевляясь, продолжил:
– Ну-с, браните меня или нет, а представляется мне казус так. Некое могущественное лицо, со своими непостижимыми, как это у могущественных лиц заведено, целями, затевает на чужой территории игру, очень может статься, что и большую, – но для лица территория чужая, а для меня – подотчётная. Я, конечно, готов преклониться, перед величием-то замысла и общим размахом, но естественное беспокойство практического и законопослушного человека – к тому же ещё и официально, так сказать, облечённого – вынуждает спросить: а не заигралось ли оно, лицо-то? Ему – замыслы, а нам, всем прочим, – последствия. Мы простые люди. – Он вздохнул и с удовольствием повторил: – Простые. Даже и вы, при всех ваших неоспоримых талантах и гоноре. Действует на нас ихний напор, ещё как действует. Вплоть до того, что натурально кажется, будто какой новый Наполеон полное право имеет совершать всякие бесчинства и преступления, в блеске-то харизмы и предначертания. У него – харизма, а мы рот-то и разеваем, в сподвижники идём… да что в сподвижники! Пылью под его колесницу готовы лечь, собственную голову под топор подставить.
– А у Наполеона были колесницы?
– В известном смысле все они, такие, на колесницах. – Порфирьев подмигнул. – И рано или поздно эти колёса по вам прокатятся.
– Не спорю.
– А как же! как же! При вашем-то уме и гордости спорить невместно. Споры дело такое, некрасящее-охрипнешь, раскраснеешься… Вот и не спорите, а только этак улыбаетесь и делаете по-своему. Улыбаетесь? Да вижу, вижу, что улыбаетесь. Это мне, человеку казённому, не до смеха.
– Не будете запрос посылать?
– Упорный вы, душа моя. Уж я, кажется, и укрепился как адамант, а против вашего упорства – дрожат поджилочки! Нервы поют и коленки выплясывают… даже как-то и непорядочно выходит, не по-джентльменски. Не вижу оснований для запроса.
Разве что офицерам береговой охраны чувства пощекотать… но с этими-то со второй минуты не понятно, кто кого щекочет.
Его шутовство утомляло сильнее, чем брань или открытое противодействие, – главным образом из-за того, что я не понимал, чего он хочет, кроме как мотать мне душу. Я привык договариваться, но этот до того ушёл в свою идею – кем, кстати, подброшенную? – что перестал слышать торгующийся голос рассудка. Я привык договариваться, но этому казалось, что ничего по-настоящему ценного от меня не получишь. Я привык договариваться. Я не знал или забыл, как бывает, когда договоры с тобой никому не нужны.