Элис Манро - Луны Юпитера (сборник)
2. Камень на лугу
Моя мама не относилась к тем, кто привычно декорирует края бокалов сахарным песком и претендует на аристократичность. По сути своей она была деловой женщиной: занималась торговлей и посредничеством. У нас в доме вечно громоздились разнообразные вещи, приобретенные не за деньги, а в результате каких-то сложных комбинаций и зачастую нам не принадлежавшие. Бывало, в течение некоторого времени мы бренчали на пианино, обедали за дубовым столом и при необходимости заглядывали в Британскую энциклопедию. Но в один прекрасный день я прибегала из школы и обнаруживала, что все это куда-то исчезло. С такой же легкостью могли уйти настенные зеркала, судки для специй и набитое конским волосом канапе, заменившее софу, которая прежде заменила диван. Мы жили как на складе.
Мама работала (или была на подхвате) у некоего Поппи Каллендера. По роду занятий тот был антикваром. Но лавки не имел. Весь товар держал дома. Что не умещалось – перекочевывало к нам. В комнатах стояли сдвинутые спинками шкафы, к стенам прислонялись матрасы пружинами наружу. На фермах и в окрестных деревнях Поппи скупал всякую всячину – мебель, посуду, одеяла, дверные ручки и ручки насосов, утюги, маслобойки, а потом отвозил это в Торонто и сдавал в антикварные магазины. Золотой век антиквариата тогда еще не наступил. В ту пору люди спешно перекрашивали мебель белилами или пастелью, избавлялись от кроватей с бронзовыми стойками, чтобы освободить место для светлых спальных гарнитуров из клена, а лоскутные одеяла прятали под ворсистыми покрывалами. Скупка предметов старины, причем за сущие гроши, была делом нехитрым, но продажа шла ни шатко ни валко, потому-то чужие вещи и оседали у нас в доме, зачастую не на один месяц. И все же Поппи с моей мамой не сбивались с выбранного курса. Продержись они немного дольше, могли бы разбогатеть и окупить все свои старания. Однако Поппи едва сводил концы с концами, а мама, похоже, и вовсе ничего не выгадывала, так что на обоих косились как на чудаков.
Продержались они недолго. Мама заболела, а Поппи угодил в тюрягу за домогательства в поезде.
На отдаленных фермах, бывало, Поппи встречали как родного. Ребятишки с гиканьем бежали ему навстречу, а хозяйки распахивали двери, когда он в засаленном черном комбинезоне плелся по двору, похотливо или дурашливо тараща глаза, и негромким умоляющим голосом выкликал: «Штарье б-берем!» Вдобавок ко всем своим злосчастьям Поппи и шепелявил, и заикался. Мой отец уморительно его передразнивал. В городе Поппи мог получить от ворот поворот, а мог (в менее респектабельных кварталах) найти радушный прием, и угощение, и ласку, подобно диковинному зверьку, что целым и невредимым свалился с неба, на удивление хозяевам. Когда его не пускали на порог, он не сдавался, а направлял туда мою маму. Похоже, в голове у него хранилась подробная карта местности, не упустившая ни одного дома. Если на обычных картах точечными контурами нанесены месторождения полезных ископаемых и особыми символами помечены достопримечательности, то на карте Поппи значились все известные и предполагаемые кресла-качалки, сосновые комоды, изделия из опалового стекла и чашки со щитком, специально для усачей. «Наведайся, глянь там, а?» – я не раз слышала эту фразу, обращенную к моей матери, когда они с ней сидели бок о бок у нас в столовой и рассматривали, к примеру, фирменное клеймо на дне старинного горшка для маринада. Когда Поппи вел беседы с моей мамой, да и вообще любые деловые переговоры, он не заикался; а голос его, даром что тихий, звучал твердо и свидетельствовал о том, что этот человек живет в свое удовольствие и может за себя постоять. Заходившие ко мне после уроков подружки при виде его непременно спрашивали: «Это кто – Поппи Каллендер?» Каждой было в диковинку видеть его в знакомом доме и слышать, что он способен говорить по-человечески. Мне до того претила его связь с нашей семьей, что каждый раз хотелось ответить: «Ничего подобного!»
Об интимной жизни Поппи было известно немного. По слухам, таковой у него не было вовсе. Люди судачили, что он – не такой, как все, но в прямом смысле: просто не такой, как все, то есть необычный, нелепый, непонятный. Этим емким выражением покрывались и вытаращенные глаза вкупе с заиканием, и толстый зад, и захламленная хибара. Не знаю, что им двигало – отчаянная храбрость или нехватка здравомыслия, – когда он решил пустить корни в Далглише, где его уделом было сносить оскорбления и неуместную жалость. Впрочем, здравомыслия у него и впрямь было чуть, раз он стал приставать к двум ехавшим в стрэтфордском поезде бейсболистам.
Для меня осталось загадкой, насколько хорошо моя мать знала Поппи и как истолковала для себя его роковой шаг. Несколько лет спустя в газете написали об аресте некоего преподавателя колледжа, где я училась: тот подрался в баре из-за своего партнера. Мама тогда спросила меня: он приятеля защищал, что ли? Пусть бы прямо так и написали. А то – «партнера».
В другой раз она сказала: «Бедняга Поппи. Затравили его. А ведь он по-своему очень башковитый был. В наших краях не всякого примут. Не положено. Вот так-то».
Для деловых разъездов моя мать пользовалась фургоном Поппи, а иногда садилась за руль и в выходные, когда Поппи уезжал в Торонто. Если не требовалось везти с собой партию товара, он предпочитал поезд – это, напомню, его и сгубило. Наша собственная машина пришла в такое плачевное состояние, что ездить на ней можно было разве что в Далглиш и обратно. До наступления Великой депрессии мои родители, как и многие их земляки, владели по меньшей мере одной полезной вещью, такой как автомобиль или плавильная печь, но со временем их имущество обветшало и уже не подлежало ни ремонту, ни замене. Когда нам удавалось завести свою машину, мы ездили на озеро (конечно, только летом), а однажды добрались аж до Годрича. Изредка навещали папиных сестер, живших в сельской местности.
Мама всегда говорила, что у отца родня со странностями. Первая странность заключалась в том, что у его родителей было семь дочек и только один сын, а вторая странность – в том, что шестеро из восьмерых отпрысков до сих пор жили все вместе там, где появились на свет, – в родительском доме. Одна сестра умерла в юности от брюшного тифа; мой отец уехал из тех мест. А оставшиеся шестеро и сами по себе были не от мира сего, по крайней мере, так в ту пору виделось со стороны. Последыши, отзывалась о них моя мать, осколки ушедшего поколения.
Не помню, чтобы они приезжали к нам в гости. Их отпугивали дальние вылазки и вообще города, пусть даже такие скромные, как Далглиш. Это ведь миль четырнадцать или пятнадцать, а машины у них не было. У себя они на погляденье всем раскатывали в двуколке, запряженной лошадью, а зимой – в запряженных лошадью санях. Время от времени им, наверное, все же приходилось бывать в городе: как-то раз я увидела на улице двуколку, которой правила одна из отцовских сестер. У двуколки был громоздкий откидной верх, похожий на черный капор, и моя тетка (которая – не знаю), примостившись боком на облучке, старалась не поднимать взгляд, насколько это возможно, когда у тебя в руках вожжи. Став объектом всеобщего внимания, тетка, похоже, невыносимо страдала, но крепилась – съеживалась, но крепилась – и при этом являла собой такое же диковинное в своем роде зрелище, как и Поппи Каллендер. Я скрывала, что это моя тетушка, – такое родство казалось немыслимым. Впрочем, приезжая в детстве на семейную ферму – вероятно, не раз и не два, по малолетству не запомнила, – я ничуть не смущалась: мне было невдомек, что родня у нас со странностями. Понимание пришло только с болезнью деда: кажется, он лежал при смерти, и у него над кроватью висел большой вентилятор из грубой бумаги. Лопасти приводились в движение системой веревочек, за которые мне разрешили подергать. Одна из теток стала показывать, как это делается, и тут снизу меня позвала мама. Мы с теткой переглянулись, точь-в-точь как дети, которых застукали взрослые. Думаю, мне почудилась в этом какая-то несообразность: отсутствие чего-то привычного и даже необходимого – нормальной дистанции, а то и преграды, иначе я бы этого не запомнила.
И еще был один случай – по-моему, с той же самой тетушкой, но возможно, и с другой. Мы сидели на заднем крыльце фермерского дома; на ступеньке рядом с нами стояла большая корзина с бельевыми прищепками. Из этих закругленных прищепок тетя делала для меня игрушки – палочных человечков. Черным карандашом рисовала глаза, красным – губы, а потом выуживала из кармана передника обрывки шерстяной пряжи, из которых получались волосы и одежда. При этом она все время что-то приговаривала; я точно помню: она не молчала.
– Вот барыня. Парик нацепила, в церковь идет, видишь? Важная. А ну как ветер налетит? Парик-то мигом сдует. Видишь? Ну-ка, подуй.
– Вот служивый. На одной ноге, видишь? А другую ногу ему ядром оторвало в битве при Ватерлоо. Ты хоть знаешь, что такое ядро, каким из пушки стреляют? В битве? Бабах!