Олег Курылев - Шестая книга судьбы
Все нашивки и пуговицы на его темно-синем мундире имели теперь серебристо-белый цвет. Над двойными галунами на рукавах были вышиты маленькие орлы с замысловатыми вензелями под свастикой. Фуражку вместо кожаного ремешка украшал серебряный шнур. Слева на кителе рядом с крейсерским знаком был пристегнут круглый значок за прорыв морской блокады. Ниже — серебряный знак за ранение второй степени. В пуговичной петлице краснела ленточка Железного креста второго класса.
Эрна подошла и ткнулась лбом в его плечо.
— Клаус, куда ты едешь?
— Снова в Брест, Эрна.
— Зачем? Ведь твоего «Принца» там нет.
— Теперь я чиновник административной службы, и корабль мне не нужен. Раньше я сам называл таких береговыми крысами.
— Ты не должен так говорить. — Эрна отстранилась. — Как твоя нога? Клаус, мы так переживали, когда узнали о смерти твоих родителей! Я проплакала всю ночь.
— Эрна, я должен тебе сказать, — он переложил трость в левую руку и дотронулся до ее волос, — я уезжаю на целый год.
— Я буду ждать!
— Это еще не все. Мы не сможем часто писать друг другу, а первые месяцы, вероятно, и вовсе будем лишены этой возможности.
— Почему?
— Я буду далеко. Брест — лишь промежуточный пункт. Но я постараюсь передать весточку при первой возможности.
— Куда ты едешь?
Клаус молча гладил ее по волосам.
— Ладно, понимаю. Но покажи хоть рукой в ту сторону! — взмолилась Эрна. — Я часто иду утром в университет через Хофгартен, где мы встретились. Я буду останавливаться, смотреть в твою сторону, и мы будем ближе.
— Утром смотри туда, где солнце, Эрна.
— Так далеко! — догадалась она и в испуге прижала ладонь к своим губам.
Они направились на перрон. Молодой матрос с вышитым целеоновой нитью словом «Knegsmarine» на бескозырке нес следом чемодан. Матрос прошел в вагон, а Эрна и Клаус остались стоять на перроне.
— Прости, что так получилось, — говорил Клаус. — Всё произошло неожиданно. Не было времени ни позвонить, ни послать телеграмму. Во Франции уже ждет судно.
В Бресте его ожидала подводная лодка. Он и еще двое сотрудников атташата вместе с несколькими ящиками документов, секретных кодов для «Энигмы» и чемоданом валюты должны были проделать очень долгое путешествие сначала на субмарине, а потом на одном из германских рейдеров, пройдя через три океана. Где-то далеко-далеко на востоке адмирал Дениц создавал базу подводного флота для крейсерских операций в Тихом и Индийском океанах. Эта затея была осуществима лишь благодаря союзнической помощи Японии. Там и предстояло работать военно-морскому администратору ранга оберлейтенанта цур зее Клаусу фон Тротта.
Клаус прекрасно знал, что год — это лишь благая мечта. Было бы непозволительной роскошью везти мелкого чиновника через всю планету ради одного года работы.
* * *В один из тех осенних дней Эрна зашла в Дом немецкого искусства. Просто выдалось свободное время и захотелось вдруг побыть одной.
В залах было пустынно. Редкие посетители, вероятно приезжие, большинство из которых военные, прохаживались, коротая время. Вспоминая далекий тридцать седьмой год, Эрна отмечала произошедшие здесь перемены Со стен на нее смотрела война. Оставались, конечно, портреты вождей и идиллические сценки из сельской жизни, но все новое касалось только войны.
Полотна были выдержаны в мрачных тонах. Часто в одном цвете. Авторы стремились создать впечатление суровости и тягот фронтовой жизни. Бесконечные раненые, кто-то кого-то несет, дым, мгла.
— У тебя все в порядке? — услышала она негромкий голос за спиной.
Это была Софи Шолль. Ее пышный чуб и совсем короткую сзади стрижку можно было узнать издалека Они познакомились этим летом на металлургическом заводе в Ульме. Обе девушки, состоявшие, кроме всего прочего, в женской секции РАД,[30] были направлены туда на отработку.
— С твоим братом ничего не случилось?
Эрна отрицательно покачала головой и поздоровалась. Софи взяла ее под руку и повлекла к окну.
— А я уж подумала, что-то стряслось. Стоишь тут одна, как сирота. Часто здесь бываешь?
Эрна помнила, что Софи увлекается живописью. Она видела ее рисунки, и в большинстве своем они ей понравились. Не все было понятно. С чем-то хотелось поспорить, но рассматривать их было интересно. В отличие от многих висящих здесь полотен, которые достаточно было окинуть взглядом, чтобы уже никогда в жизни к ним не возвращаться.
— Нет. За всю войну впервые. А ты?
— Да захожу иногда. И здесь есть кое-что, заслуживающее внимания. Завтра после лекций загляну в Новую пинакотеку. Если есть желание, присоединяйся.
Они медленно двинулись вдоль анфилады выставочных залов. Софи спрятала в сумочку блокнот с карандашом, покопавшись, извлекла оттуда зеркальце и остановилась подкрасить губы.
— Помнишь ту выставку «дегенератов», устроенную весной тридцать шестого?
— Конечно.
Уже много лет Эрне было стыдно за неиспользованный когда-то шанс увидеть другое искусство. Тогда перед открытием Немецкого дома Геббельсу пришла мысль показать народу подборку картин, изъятых из запасников ста главных музеев Германии. Тех картин, которые, как и книги, попали в черные списки вместе со своими авторами. Для показа отобрали лишь небольшую толику из многих тысяч. А почти полторы тысячи полотен и вовсе продали перед тем за рубеж.
Они поставили целью осмеять все эти направления живописи, перед тем как навсегда скрыть их от народа. Народ сам должен был участвовать в этом осмеянии. Что уж говорить, дети тогда оказались самыми лучшими исполнителями этой роли.
Сколько раз с тех пор Эрне хотелось хоть одним глазком взглянуть и на ту, что полетела, как воздушный шарик, и особенно на портрет романтической дамы кисти Огюста Ренуара, врезавшийся в ее память навсегда, Она прекрасно понимала, что уже полностью лишена такой возможности. Но сегодня, проходя по залам, втайне надеялась увидеть хоть намек на раскованный яркий мазок свободного живописца. Вдруг что-то изменилось…
— Но мы пришли на выставку всем классом, и нам было тогда по тринадцать лет, — призналась она честно.
— Все понятно, — успокоила ее жестом Софи, убирая помаду, — дальше можешь не продолжать. На это они и рассчитывали.
Они спустились в вестибюль и забрали свои курточки.
— А ты знаешь, — уже на улице сказала Софи, — почти всего, что было тогда выставлено в Мюнхене, уже нет.
— Как нет? Вообще?
— Да. В марте тридцать девятого почти все сгорело в хранилище Министерства культуры в Берлине.
— Как же так?
— Очень просто — был пожар. Будешь пирожок?
Софи достала из сумочки сверток с пирожками и протянула один Эрне. Они уселись на первую попавшуюся лавочку, стали есть и наблюдать, как несколько младших школьников собирают опавшие листья, чтобы украсить ими свой класс ко Дню Благодарения.
— Софи, расскажи что-нибудь о тех художниках, — попросила Эрна.
— В двух словах не расскажешь.
— Ну хоть о ком-то.
В следующий час или полтора Эрна слушала о французских фовистах начала века, немецкой группе «Мост», о живописи «без правил» Матисса и его учителя Моро, о примитивизме, призванном приблизить изобразительное искусство к народу, превратив его в подобие социального плаката.
— Все творчество «Моста» было проникнуто ощущением жестокости среды и сочувствием к человеку, попавшему в эту среду. Красота и благообразность стали излишни в их работах. Эта живопись была уличной, цирковой, колючей. Она коробила эстетов, но принималась плебсом. Маяковский — это такой советский поэт — назвал один из своих ранних сборников «Просто, как мычание». Это название прекрасно подошло бы примитивистам в качестве лозунга. Но не все так просто, моя милая. Они развивались, уходили, уступая место другим. Ты, конечно, не помнишь «Черной комнаты» Хофера или «Отплытия» Бекмана. А ведь это были предупреждения. А «Человек среди руин» того же Карла Хофера? Он сидит за столом, а позади него нет стены. Там одни руины на фоне желто-оранжевого неба. Это ли не пророчество, которое никто не увидел. Картина написана еще в тридцать пятом! А теперь — посмотри вокруг.
Затем она рассказала, что именно их город был одним из центров европейского авангарда и родиной немецкого модерна. Где, как не здесь, в самом независимом из германских городов, могло зарождаться все новое. Зародился здесь и национал-социализм.
— Ах, Эрна, — продолжала она, когда осеннее солнце уже опускалось на крыши домов где-то на Максимилианштрассе, — все мы быстро схватываем форму, не задумываясь над тем, что хотел выразить художник. В этом и наша беда, и беда самого художника. Нам сразу всё понятно — он не умеет рисовать или, того хуже, он просто издевается над нами. Зато в залах Немецкого дома все предельно ясно. Настолько ясно, что хочется поскорее выйти на улицу… Ну, давай прощаться, подруга, — сказала она, протягивая руку. — Тебе через Хофгартен, а мне в противоположную сторону. Если дома вдруг упомянешь обо мне, передавай привет господину профессору. Мы с братом очень уважаем его и, хотя и не посещали его факультатив, знаем, что он один из немногих, кто не вставляет в свои лекции назидания Геббельса, а рассказывая о Цезаре, не вспоминает фюрера.