Студент 2 - Всеволод Советский
И пока он говорил, тянул паузы, я стремительно соображал. Что там может быть осенью? Седьмое ноября? Ну, в этом ничего особенного… Седьмое октября⁈ Не день рождения Путина, нет. То есть день рождения, конечно. Но пока он в тени. Пока старшему лейтенанту КГБ Владимиру Путину должно исполниться двадцать шесть лет, и вряд ли это будет кто-то отмечать, кроме его близких… Нет. Седьмое октября — новый, еще ни разу не празднованный День Конституции, утвержденной Верховным Советом СССР 07.10.1977 года. Так называемой «Брежневской», пришедшей на смену «Сталинской», чей день праздновался 5 декабря. А приняли ее в 1936 году.
Смекнув все это, я лихо отчеканил:
— Конечно, помню! Первая годовщина Конституции. Седьмого октября!
Секунды две, но все же — редактор смотрел на меня, как на сундук с сокровищами. Этот новый праздник, похоже, совершенно вылетел у него из головы. Немудрено: люди еще не успели привыкнуть, несмотря на массированную рекламу в прессе, радио и на ТВ.
Андрей Степанович, впрочем, мгновенно выправился, тех двух секунд как не было.
— Совершенно справедливо! — произнес он с воодушевлением. — Но этого мало. А чуть позже?..
Вот блин. Что там может быть позже?..
А! Как же я забыл⁈ Ведь семьдесят восьмой год, юбилей комсомола! Ну конечно!.. 29 октября 1918 года открылся Первый съезд тогда еще РКСМ — Российского коммунистического союза молодежи. С тех пор РКСМ (затем РЛКСМ, ВЛКСМ) отмечает дату рождения за два дня до Хэллоуина — скажем вот так замысловато.
Ну, а в текущем году юбилей — 60 лет! Я так и сказал.
— Вот! — Столбов торжествующе поднял палец. — Это я как раз имел в виду.
Далее речь пошла в деловом ключе. Редактор пояснил, что и на День Конституции, и на юбилей комсомола газета, разумеется, должна откликнуться.
— … ну и тут моя надежда на вас, на рабкоров, так сказать. Что такое рабкор, знаешь?
— Рабочий корреспондент, знаю.
В эпоху становления советского общества, в 20–30-е годы высшее руководство придавало огромное значение вовлечению масс в общественную жизнь. Одним из важнейших факторов здесь стало создание института рабочих и сельских корреспондентов. Поощрялось, чтобы самые обычные люди из глубинки, из гущи народной посылали злободневные, заметки в газеты. Хвалебные, критические, проблемные, всякие. Понятно, что власть стремилась этим выстрелом убить двух зайцев: получать правдивую, неприкрашенную информацию с мест, держать, так сказать, руку на пульсе. Это во-первых. И во-вторых, сформировать достаточно плотный слой низовых активистов, сотрудничающих с прессой без отрыва от основной работы. За это даже немного приплачивали, поэтому от желающих отбоя не было. Ну, конечно, при чудовищных стилистике и грамотности. В газетах той эпохи существовала должность «обработчик» — сотрудник, приводивший в более-менее литературный вид сообщения рабкоров. Между прочим, подвизался в данном качестве и не кто иной, как Михаил Афанасьевич Булгаков, самонадеянно прибывший в Москву делать литературную карьеру и быстро осатаневший от безработицы и голода. Зато потом он нередко использовал полученные перлы в своих книгах: «В уезде появилась курица величиною с лошадь и лягается как конь. Вместо хвоста у нее буржуазные дамские перья» — примерно так некий малограмотный селькор описал страуса.
В общем-то эта система непрофессиональных корреспондентов от станка, сохи, студенческой скамьи никуда не делась, только с годами стала куда более образованной, спокойной и сдержанной, и такого социального запроса уже не имела. Ну а в институте, понятно, участие в ведомственной газете учитывалось в КОА, поэтому с пишущими перьями у Столбова все было в норме.
Он развил мысль: как-нибудь в недалекое время собрать нас, «газетчиков» и обсудить темы и Дня Конституции, и Дня комсомола… Вдохновился, говорил долго, а я все это время кивал, поддакивал и прикидывал, как же лучше повернуть разговор в нужную мне сторону. Ждал, ждал и дождался.
Андрей Степанович, говоря о многом, задел тему войны. Великой Отечественной, разумеется. Я за это и ухватился. По-умному: не сразу, а чуть позже. Через минуту где-то.
— Кстати, Андрей Степаныч! — как бы вспомнил я. — Вот вы говорили про войну. Можно спросить: а вы не думали об этом написать? Может, сюда, — я потряс рукой с «Политехником», — а может, еще куда-то⁈
Редактор как-то слишком мудрено усмехнулся:
— Эх, Василий! Ты, как говорится, не в бровь, а в глаз…
И признался: конечно, его давно подмывает написать мемуары. Но…
Тут он прервался. Помолчал, подумал. Похоже, решил, что раз уж сказал «а», то надо и «б» сказать.
— Правды я написать не смогу. Не имею права. А сказки сочинять… это брат, не для меня. Ничего не имею против, когда писатели всякую романтику об этом пишут. Это хорошо для молодежи… ну и вообще. Но я не писатель.
— Не имеете права? — умышленно зацепился я. — Это… секретно?
Он не рассмеялся — это было не в его духе. Но взглянул поощрительно:
— Слушай, Родионов! Вот ты совсем толковый парень, я вижу. Зачем нам в прятки играть? Тебе ведь Музафин сказал, где я во время войны служил?
— Сказал. В особом отделе.
— Управление контрразведки фронта. Будем считать, близко к истине.
Я понимающе покивал:
— Да. Время еще не пришло.
— А я бы по-другому сказал. Хранить вечно!
Я почувствовал, что открыл душевные шлюзы собеседника. Точно угадал, что ему сейчас больше всего хочется бахнуть стопку водки или коньяку, поделиться тем, о чем он молчит много лет, и еще годы и годы должен будет молчать… Но, конечно, несовершеннолетнему пацану об этом он поведать не может. Да собственно, и никому. О коньяке тоже. Самодисциплина у мужика стальная, тут базаров нет. И тем не менее, момент надо хватать!
— Андрей Степаныч, — сердечно молвил я. — Меня вот один вопрос донимает… И я не вижу, с кем лучше посоветоваться.
— Советуйся.
— Помните мы в прошлый раз профессора Беззубцева вспоминали?..
— Я все помню.
— Так вот: его при мне и Козлов вспомнил. Николай Савельевич.
— Небось, покрепче вспоминал, чем мы?..
— Это еще мало сказано, — усмехнулся я.
И постарался как можно более сжато поведать об умозрениях Савельича, а именно: о том, что за Беззубцевым может тянуться темный шлейф тайны со времен войны…
По мере того, как я говорил, заметно было нарастание мудрой снисходительности на лице Андрея Степановича. Ясно, что я его не удивил.
Выслушав меня, он сделал такое выражение лица, которое наверняка означало: «Ну, Савельич…» и точно,