Леонид Смирнов - Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу
В штаб-квартире нарымской рати собрались командиры губернских и городских ратей, во всеуслышание поддержавшие штурм Блямбы. Не приехали только Воеводы Тулуна и Нерчинска — да и то не по злому умыслу: застряли в пути. Расписание поездов, когда-то почитаемое не меньше священного писания, с недавних пор превратилось в филькину грамоту. Даже литерные составы иногда сутками стоят.
После каменских событий и гибели Лиознова в стране отчего-то все пошло наперекосяк; служилые люди переставали исполнять возложенные на них обязанности, вековые традиции вдруг оказались нелепым пережитком имперских времен, непреложные правила, по которым строилась жизнь отлаженного государственного механизма, подвергнуты осмеянию. Временный Правитель больше занимался личными делами, чем страной. Любому мыслящему и-чу стало ясно: грядет что-то страшное, Сибирь — на пороге скорых, решительных перемен. И все зависит от того, кто именно возьмет на себя ответственность за судьбы семидесяти миллионов сибиряков и в какую степь понесет нового вершителя.
Стреляли из дальнего конца зала совещаний, из странного черного облака. Возникнув из обычной тени, облако мгновенно заволокло стену, увешанную батальными гравюрами, ряд стульев и витрины со старинным оружием. Невидимые стрелки расстреливали нас как в тире — одного за другим, на выбор.
Охрана не спешила к нам на помощь. Да жива ли она?.. А наши мечи и автоматы аккуратно сложены в приемной, в шкафу у адъютанта Воеводы. До них было не добежать.
Мой двоюродный дядя Никодим Ершов вскочил из-за стола и рухнул навзничь на роскошный парсианский ковер — две дырки возникли на его могучей груди, на кармане с серебряной эмблемой Гильдии. Ефим Копелев уткнулся лицом в столешницу — пуля вошла ему в затылок. Усть-ертский Воевода Фрол Полупанов швырнул тяжелую малахитовую чернильницу на вспышку выстрела и повалился вместе со стулом. Чернильница исчезла в черном облаке без следа.
Богатырь Максим Игрунок сделал к стрелкам целых шесть шагов. На каждом шагу его огромное тело принимало смертельную пулю, замирало на миг и снова устремлялось вперед. Если бы добрался — голыми руками… Не сумел. Шестая пуля, вошедшая в переносицу, оказалась последней. С грохотом обрушился нарымский Воевода на пустые стулья, стоящие у дальнего края стола, и разом сокрушил три штуки.
Метнув в облако остроконечную указку, я ускорился и был всего в паре прыжков от невидимых стрелков, когда меня на лету отбросил назад сатанинский удар в грудь.
…Когда я вывалился из мрака — тягучего, прилепившегося клейкой паучьей нитью к каждой моей клеточке — и обнаружил, что могу различать свет и тьму, я удивился и обрадовался. Ведь я был уверен: этот мрак уже не отпустит меня.
Не шевельнуть ни рукой, ни ногой. Главное — я еще не умер. Это точно. Я видел потолок! На том свете не бывает потолка с ветвистой трещиной наискосок. Вообще-то их было много, этих трещин, но сосчитать их не удавалось. Одна. Две. Три. Дальше сбился. Снова начал. Одна. Две… Больше не могу. Перекур.
Итак, я не один. У меня имелись трещины. И большая, правильной формы паутина с настоящим пауком посередке. Вокруг меня лежали мои товарищи, но я никого не видел и потому не думал о них. Я не помнил, что произошло. Мир сузился до этой аккуратной паутины, и сам я отныне был мухой, прилипшей к ее краю и с ужасом ждущей, когда появится хозяин, со скрипом раздвинет жуткие челюсти…
Меня куда-то волокли. Потолок уплывал за лоб, к темени. Я хотел спросить: куда, зачем? Язык не слушался, губы не слушались, гортань — тоже. Боли я не чувствовал — был словно ватный. И страха не осталось — только раздражение и обида. Кто-то все решил за меня, кто-то мной управляет, а я не желаю никому подчиняться, я не хо-чу!
И тут я вспомнил, что произошло в штабе. И застонал от боли. Я впервые ее ощутил. В сердце вонзили раскаленный прут — и вскоре пылала вся грудь и голова. А меня продолжали куда-то нести: белый потолок сменился серым небом, серое небо — белым потолком, который почему-то стал гораздо ниже.
«Это не убийцы, — решил я. — Они не стали бы откладывать контрольный выстрел и удар, отсекающий голову. Таков порядок. Значит, им понадобился „язык“.
— Игорь! Ты меня слышишь?
Дурацкий вопрос. Конечно слышу. Но что это меняет?
— Игорь! Если слышишь, моргни два раза. Или пальцем шевельни. Игорь!
Голос вроде знакомый, а никак не узнать. «Игорь…» Кто-то из своих. Непонятно… Я попытался моргнуть, как просили. Не получилось. Попробовал силою самозаговора овладеть веками, напрягся, вспоминая логические слова, и тотчас все стало меркнуть.
Когда снова пришел в себя, увидел рядом смутную белую фигуру. Она была неподвижна. Она не знала, что я уже в порядке. А я был рад, что у меня посетитель. Я успел отдохнуть от людей, и одному стало скучно. Я был очень рад. Теперь бы понять, кто это.
На меня пристально смотрел отец. Я сразу узнал с детства знакомый, душу вынимающий, полный осуждения взгляд, который он всегда маскировал под удивление. «Как ты мог это сделать? Ведь ты же мой сын». И в очередной раз я чувствовал себя экзотическим насекомым, которому не место среди людей.
— Ты пришел меня судить?
Отец молчал, но я слышал его голос. Он читал мне приговор, который был бесконечен, — отец все не мог добраться до назначенного мне наказания. Наказанием стал его взгляд, наклон головы, движение плеч… И я попытался оправдаться, остановив этот немой монолог, который почище расстрела.
— Я не сумел себя заставить… — Слова застревали в горле. Вот не думал, что придется оправдываться еще и в том, чего я не совершил в тот страшный день — день штурма Блямбы. До сих пор меня проклинали именно за содеянное.
Отец не отозвался. Мне даже почудилось, что глаза его закрыты.
— Использовать осадную артиллерию — против своих… Мы за пару минут уничтожили бы стрелков у окон… Но расстреливать Гильдию из орудий — это было выше моих сил. — Никак не удавалось собрать расползшиеся по пылающей черепушке мысли. — Меч и пуля еще дозволены… как последний аргумент в споре. Это было все еще наше внутреннее дело. А пушки и бомбы — нет. Это уже настоящая война. Самих с собой…
— Ты предпочел, чтобы напрасно гибли наши лучшие бойцы. — Когда отец заговорил, голос его показался странным, словно звучащим из огромной трубы. — Ты испугался обвинений. Люди злопамятны. На тебе до смерти висел бы ярлык: «Он расстрелял Гильдию из орудий». Ненависть и презрение — их тоже нужно уметь выдержать. Ноша оказалась бы тебе не по плечу.
— А как ты поступил бы на моем месте? — вырвалось у меня.
— Позволь мне остаться на моем, — ответил он все тем же искаженным голосом. — Это не лучшее из мест, но мне его не покинуть.
И исчез. То есть я потерял его из виду. Я долго вращал глазами и хотел повернуть голову, пока не заломило в висках и штырь снова не воткнулся в грудь. Я замычал от боли.
Ойкнула женщина. Оказывается, у дверей стояла медсестра. Она убежала, но вскоре вернулась, приведя с собой врача. Я пытался спросить, где отец. Меня не хотели понять. «Больной! Вам вредно говорить!» Мне вкатили лекарство, воткнув шприц в уже истыканную вену…
Утром я возобновил свои попытки. Лишь с пятого раза доктор Пронин наконец уразумел, чего я от него добиваюсь. И сказал:
— Вашего отца здесь не было и быть не могло. Потому что… — Прикусил язык.
— Поклянитесь, — до боли напрягая горло, с трудом выговорил я.
— Зуб даю, — с видимым облегчением сказал Пронин и, что-то шепнув сестре, кинулся к дверям.
По-моему, он всегда носится по коридорам госпиталя как сумасшедший. Боится опоздать.
Доктор был похож на синематографического злодея. Он носил длинные черные усы с закрученными концами, пепельные кудри с едва заметной проседью, нос — крутым крючком, грозящий проткнуть верхнюю губу, и глаза про фессионального шулера. Именно носил, потому что казался неумело загримированным актером. Белоснежный докторский халат усугублял впечатление.
При этом Пронин был добр, сказочно добр к своим пациентам и персоналу. Доброта излучалась из пор кожи, из морщинок у глаз, из уголков рта. Распространяясь по воздуху, она ощущалась вполне материально: у меня, например, вставали дыбом волосы и кожу щипало, словно в электрическом поле.
— А вы, батенька, в рубашке родились, — сказал доктор под конец своего следующего визита.
И он поведал мне, что пуля раздробила плечо и, срикошетив о лопатку, по счастью, избежала встречи с позвоночником. Доктор Пронин мне ее подарил. Кривая такая, набок свернутая — будто столкнувшаяся в полете не с Игорем Федоровичем Пришвиным, а по меньшей мере с броневой плитой. Это вторая. А та, первая… Она вошла в грудь, застряв у сердца, — полноготка бы вправо… Господь, в которого я не верую, хранил меня. Хранил, иное предназначение мне определив. Есть вещи пострашнее, чем смерть.
На следующее утро ни свет ни заря доктор Пронин влетел в палату и самолично начал обматывать мне голову пропитанными сукровицей бинтами. Я хотел было спросить его, уж не вторая ли это по счету галлюцинация, но доктор зашипел мне в ухо: