Анатолий Дроздов - Витязи в шкурах
— Три сотни! — воскликнул тиун. — Что ты, купец! Скажу князю, что три ста померли, — сразу погонит за небрежение. Это же каждый десятый из полона, а то и более! Сотня, одна. И ту со страхом отдаю.
— Мне нужно три, — покачал головой купец и подумал: «Хорошо, что о цене не спорит».
— Зачем тебе столько? — развел руками Пилип. — Были бы холопы добрые, а то погань! Работник из половца плохой, все сидит и тоскует по степи своей сохлой. Песни поганские гундосит. Потом надумает и побежит к себе в Поле — лови его!
— У меня не сбежит!
— Добрый ты человек, гречин, а три ста никак не могу! — твердо сказал Пилип, осушая кубок с вином. — Полторы так и быть, но не более. Коли по нраву, давай рядиться, коли нет, то спасибо за угощение!
Пилип вновь сложил руки на животе, давая понять, что разговор закончен. Костас задумался, не зная, ударить с тиуном по рукам или продолжать уговоры. Дешевы рабы у Пилипа, но мало их. Шелка не распродались, обратно придется везти. Из рабов половина, считай, по пути помрет — не могут половцы в железе долго ходить, болеют. Грехи… Есть еще гривны Ярославны, но это серебро почти все придется отдать в Константинополе, себе он из него мало выкроил, посовестился — за детей выкуп. А не надо было совеститься! Плохой торг вышел в этот раз в русской земле. Если б три сотни рабов…
Тихая нежная мелодия прервала горькие думы грека. За дальней стеной кто-то играл на дудке, но эта дудка не сипела и крякала, как принято у русских, а сладко пела, будто тихо жалуясь на судьбу-судьбинушку, горькую, но все равно такую желанную. Гость и хозяин замерли, вслушиваясь, и молчали, пока мелодия за стеной не угасла, словно уснув.
— Это кто у тебя? — хрипло спросил Пилип.
— Костас, крестник мой.
— Зови! — приказал тиун так, что купец только склонил голову в знак послушания.
Вошедший в горницу музыкант был в холстине, но чистой, и волоса черные чесаны. Высок и строен, и лет, ему судя по лицу, не много — мужчина в самом соку. Взглянул на гостя диковатыми серыми очами и молча склонился в поклоне — не земном, а в пояс. Выпрямился и вопросительно посмотрел на грека.
— Сыграй что повеселее! — приказал купец.
Костас-крестник поднес дудку к губам и вдруг выдул из нее нечто такое громкое и разухабистое, что ноги мужчин как бы сами самой задвигались под столом. Скоро задвигались и руки, похлопывая по скатерти в такт мелодии. Пилип не выдержал первым. Выскочив из-за стола, стал плясать, бросая ноги в стороны и размахивая руками. Грек усидел, но, как было видно, далось ему это трудно. Он хлопал в ладоши, ерзал на скамье и даже подпрыгивал на ней. Пот ручьями струился по багровому лицу Пилипа, но он все плясал и плясал, пока музыкант не сжалился.
— Ай, потешил! Ай, да повеселил! — вымолвил тиун, со свистом втягивая в себя воздух. — А на гуслях можешь?
Музыкант поклонился и что-то сказал слугам. Те мигом принесли гусли. Устроившись на скамье у стены, крестник грека плавно возложил на них пальцы. В этот раз музыка, зазвучавшая в горнице, была ни разухабистой, ни грустной — как раз такой, какая нужна гостям на пиру, чтобы перевести дух после пляски и осушить чару вина за здоровье друг друга. Под эту мелодию не тянуло говорить — только слушать.
— Откуда он у тебя? — спросил Пилип, когда музыка стихла.
— Купил у одного воеводы в Путивле, — гордо сказал купец, заметив алчный блеск в глазах гостя. — Вы, русские, не умеете видеть в людях талант. Воевода велел мне крест целовать, что продам басурменина гребцом на галеру, потому что тот, по его словам, сделал много беды при осаде города.
— И ты поклялся?
— Как просили.
— Клятву сдержишь?
— Не могу, — с деланной грустью вздохнул купец. — Я обещал продать басурменина, а его больше нет — умер. Ибо человек, сменивший веру, везде считается мертвым в своей прежней испостаси.
— Хитер! — засмеялся Пилип. — Долго уговаривал его креститься? — тиун сделал жест рукой, как будто сек плеткой. — Небось, попотел?
— Ничуть! — возразил грек. — Он сам попросился.
— Врешь!
— Вот те крест! — обиженно сказал грек, осеняя себя двуперстием. — Я сам поначалу думал, что раб лукавит — воевода меня упреждал, что верить ему нельзя — умен и хитер. Не прав был воевода… Я ведь не знал, что он музыкант — креститься он раньше захотел. Для меня он был просто добрый раб, которого можно выгодно продать. Думал, может, на свободу через веру выйти хочет — у нас есть обычай выкрестившегося магометанина отпускать на волю. Но он не знает греческих обычаев, никогда в нашей земле не был. Спросил его, почему хочет креститься, отвечает: я много зла сделал этой земле, хочу просить у бога русских прощения.
— Похвально. Какое зло он сотворил?
— Воевода не объяснил, а сам он не помнит — сильно ударили по голове, когда в полон брали. Видно, был добрым воем у поганых — мужчина он сильный, ловкий. Но воевать против врага не воровство. Я стал его восприемником. У нас говорят, что христианину, крестившему магометанина, отпускаются грехи на семьдесят лет вперед. Так что я теперь безгрешный! — ухмыльнулся Костас. — Все благодаря ему. За одно это следовало отпустить. Но тут как-то он взял дудку, и я понял, какое сокровище подарил мне русский воевода…
— На чем он играет?
— На всем. Даже на пиле. Когда нет ничего, может просто свистеть — все равно заслушаешься!
— Музыки много знает?
— Как-то играл полдня — и все новое. Я в музыке добре понимаю, не было повтора. И музыка его мне не знакомая. Спрашивал, кто учил — пожимает плечами. Не помню, говорит.
— Пива много пьет?
— Даже не пригубит. Давал — морщится. У басурменинов нельзя пити, вот он и привык. Только причастие в церкви себе позволяет.
— Поди сюда! — махнул Пилип крестнику грека.
Тот молча подошел и стал у стола, сжимая гусли в правой руке. Тиун протянул руку, чтобы потрепать музыканта по щеке, но тот ожег Пилипа таким взглядом, что тот отдернул ладонь.
— Гордый! — хмыкнул тиун. — Как необъезженный конь. У нас объездят!.. Хочешь быть музыкой у Святослава?
Костас-крестник пожал плечами.
— Еды будет, сколько живот емлет, — стал перечислять Пилип, загибая жирные пальцы, — доброй еды, с княжьего стола! Дадим порты и рубаху шелковые, сапоги козловые — будешь, как боярин ходить. Гривна в год жалованья, а сколько еще князь и бояре серебра в жменю насыпят, коли угодишь!.. Жена, дети есть?
— Боярин, что допрашивал меня в полоне, говорил, что погибли все. Один я.
— У нас долго один не будешь! Киевские девки любят таких чернявых! — загоготал тиун. — Смотри только — не шалить! — погрозил Пилип пальцем. — А то обрюхатишь девку, а она — в ноги князю! Не любит такое Святослав, а пуще его — княгиня. Женись, как надлежит доброму христианину, и живи, как Господь заповедал. Заповеди знаешь?
— Крестный учил.
— А песни сочинять умеешь? Надобно к приезду Игоря.
— Только петь, боярин.
— Хоть так… Сочинители найдутся. Пойдешь ко мне?
— Как скажет отец мой, богом данный, — поклонился музыкант. Костас довольно ухмыльнулся.
— Уважительный! — похвалил тиун. — Поди, погуляй — позовем!
— Будет тебе триста рабов по ногате! — решительно сказал Пилип, когда музыкант ушел.
— А Святослава не боишься? — лукаво сощурился грек.
— За доброго музыку князь мне и пять сотен простит! — хмыкнул тиун. — Беда у нас. Коська-гусельник опился меда и третьего дня как помер. Добрый был музыка, но пил немерено. Князь велел такого же сыскать, а где быстро найдешь? Гусельников и дудочников хватает, но чтоб такой добрый…
— Шелку для князя тебе не надо? — спросил Костас. — Паволоки, аксамит, узорочье разное…
Пилип задумался.
— Возьму, коли не станешь дорожиться! — сказал решительно. — У Святослава имения много, да на пиру гостей и дружину станет одаривать. За сечу великую и победу над ворогом. Может не хватить даров. Вези на княжий двор шелка, а там спросишь меня! По рукам?
Костас вместо ответа с размаху ударил по пухлой жирной ладони. Тут же вышколенный слуга торопливо метнулся к столу с еще одним кувшином вина…
А новонареченный Костас, выйдя во двор постоялого двора, прошел в дальний угол и присел там на ветхую колоду у поленницы. Положил на колени гусли и пробежался по струнам пальцами. Теплое сентябрьское солнце мягко согрело его лицо и плечи, и музыкант заиграл, отвечая музыкой на переполнявшие сердце чувства. Мелодия, негромкая, светлая заполнила двор, затем выплыла за ворота, заставив остановиться пробегавшую по улице стайку девок. Тихо пощебетав, они замерли у распахнутых ворот, во все глаза пялясь на странного музыканта.
Но Костас не видел их. Прикрыв веки, он самозабвенно перебирал струны, ласкал их, словно благодаря за мир, воцарившийся в его душе. Ему было хорошо. Вокруг были добрые люди, которые любили его, хвалили его за музыку и готовы были много сделать для него. Бог сжалился над ним и дал покой его душе.