Элис Манро - Луны Юпитера (сборник)
– В существование души? – с легкостью выдала я – и ощутила устрашающий прилив любви и узнавания.
– Ну, можно, наверное, и так выразиться. Видишь ли, когда я оказался в этой палате, вот здесь лежала кипа газет. Кто-то оставил. Бульварные листки, я никогда в их сторону не смотрел. А тут взялся читать. Я всегда читаю, что под руку подвернулось. Так вот, наткнулся я на серию материалов о людях, которые с медицинской точки зрения умерли – в основном от остановки сердца, – а потом были возвращены к жизни. И поведали, чем запомнилось им то время, когда они были мертвы. Раскрыли свои ощущения.
– Приятные или наоборот? – спросила я.
– О, приятные. Еще какие. Человек взмывает к потолку, сверху взирает на себя и видит, как над ним – над его телом – колдуют врачи. Потом взмывает еще выше – и узнает своих близких, которые умерли до него. Не то чтобы видит, но как бы чувствует. Временами он слышит какое-то тихое пение, временами видит… как называется свет или луч, который исходит от человеческой личности?
– Ауру?
– Да-да. Только в отсутствие личности. Вот, пожалуй, и все, что человек успевает заметить; а потом внедряется в собственное тело – и на него обрушивается смертельная боль и все прочее; это и есть возвращение к жизни.
– И это тебя убедило?
– Как тебе сказать… Все дело в том, хочешь ты сам верить в такие штуки или не хочешь. Если хочешь верить, если хочешь воспринимать это всерьез, то придется воспринимать всерьез и все остальное, что печатают в таких газетенках.
– И что же там печатают?
– Всякую чушь: исцеление от рака, исцеление от облысения, истерики по поводу молодежи и расхищения социалки. Сплетни о кинозвездах.
– Да. Понимаю.
– В моем положении приходится быть начеку, – сказал отец, – чтобы не задурить себе голову. – А потом добавил: – Нужно обсудить кое-какие практические вопросы, пока не поздно. – И проинструктировал меня насчет своего завещания, дома, участка на кладбище. Все просто.
– Может, позвонить Пегги? – предложила я.
Пегги – это моя сестра. Муж у нее астроном, живут в Виктории.
Отец призадумался.
– Наверное, стоит им сообщить, – сказал он наконец. – Только скажи, чтоб не волновались.
– Хорошо.
– Нет, погоди. Сэм в конце недели должен лететь на конференцию, и Пегги рассчитывала его сопровождать. Не хочется, чтобы они думали, будто обязаны перекраивать свои планы.
– А где будет конференция?
– В Амстердаме, – с гордостью сказал отец.
Он действительно гордился зятем, отслеживал все его и статьи и монографии. Брал в руки книгу и говорил: «Ты это видела, а? И ведь ни слова не понять!» – с полным восхищением, в котором все же сквозили насмешливые нотки.
«Астроном Сэм, – повторял он. – И трое маленьких астрономчиков». Так он называл своих внуков, которые способностями и почти трогательным нахальством, невинным напористым хвастовством действительно пошли в отца. Учились они в частной школе, где поддерживалась старомодная дисциплина и с пятого класса преподавалось дифференциальное и интегральное исчисление. «И собаки, – мог продолжить отец, – которые прошли курс дрессировки. И Пегги…»
Но стоило мне вставить: «По-твоему, она тоже прошла курс дрессировки?» – как он тут же прекратил эту игру. Полагаю, что в гостях у Сэма и Пегги он в такой же манере отзывался обо мне: намекал на мое легкомыслие, подобно тому как намекал мне на их занудливость, отпускал в мой адрес незлобивые шутки, не скрывал своего изумления (или делал вид, будто не скрывает своего изумления) тем, что находятся люди, которые платят за мою писанину. Он делал это вынужденно, чтобы никто не заподозрил его в хвастовстве, но сразу ставил заслон, если насмешки становились чересчур жесткими. И конечно же, потом я обнаружила у него в доме кое-какие посвященные мне материалы – несколько журналов, газетные вырезки, которые он бережно хранил, а я даже не вспоминала.
Теперь его мысли плавно перешли от семейства Пегги к моему.
– От Джудит ничего не слышно? – спросил он.
– Пока нет.
– Наверное, рано еще. Они собирались ночевать я машине?
– Да.
– Надеюсь, это безопасно, если парковаться в отведенных местах.
Я предвидела, что отец непременно добавит что-нибудь еще, и не сомневалась, что он отпустит шутку.
– Не иначе как они будут меж собой доску класть, по примеру первых поселенцев?
Я улыбнулась, но отвечать не стала.
– Как я понимаю, ты им не препятствуешь?
– Нет, – отрезала я.
– Знаешь, я и сам всегда придерживался того же правила. Не вмешиваться в жизнь детей. Когда ты ушла от Ричарда, я слова не сказал.
– Что значит «слова не сказал»? Мне в осуждение?
– Мое дело – сторона.
– Правильно.
– Но это не значит, что я радовался.
Меня это удивило: не столько сами слова, сколько его убежденность, что он до сих пор имеет право бередить прошлое. Чтобы не сорваться, я уставилась в окно, на поток транспорта.
– Просто хочу, чтоб ты знала, – добавил он.
Когда-то давно он сказал мне со свойственной ему незлобивостью: «Вот интересно. Когда я впервые увидел Ричарда, мне вспомнились слова моего папаши. Он говорил так: если у мужика ума вдвое меньше, чем ему кажется, значит на самом деле у него еще вдвое меньше».
Я повернулась, чтобы напомнить ему тот разговор, но вместо этого невольно задержала взгляд на ломаной линии, которую выписывало его сердце. Не то чтобы она меня насторожила – все те же острые зигзаги, сопровождаемые пиканьем. Просто эта линия оказалась прямо передо мной.
Отец перехватил мой взгляд.
– Несправедливое преимущество, – сказал он.
– Верно, – согласилась я. – Надо будет мне тоже подсоединиться к такой штуковине.
Мы посмеялись, для видимости обменялись поцелуем, и я ушла. Про Николу не стал расспрашивать – и на том спасибо, подумала я.
На следующий день в больницу я поехала не рано, потому что отцу в связи с предстоящей операцией назначили еще какие-то обследования. Мы договорились, что увидимся вечером. А я тем временем отправилась на Блур-стрит и совершила набег на модные магазины. Меня накрыла, как неотвязная головная боль, зацикленность на моде и собственной внешности. На улице я разглядывала встречных женщин и выставленные в витринах наряды, планируя возможные трансформации своего облика за счет будущих покупок. Ясно, что это было наваждение, но стряхнуть его не получалось. Понаслышке я знала, что есть люди, которые в минуты напряженного ожидания бросаются к холодильнику и уминают все подряд: отварной картофель, соус чили, взбитые сливки. Или начинают лихорадочно решать кроссворды. Все внимание сосредоточивается на какой-то одной вещи – на посторонней сущности, впивается в нее, оборачивается сущим фанатизмом. Я перебирала вешалки с платьями на никелированных стойках, обливалась потом перед беспощадными зеркалами тесных примерочных. Пару раз едва не грохнулась в обморок. Наконец я все же вышла на воздух и сказала себе, что нужно уносить ноги с этой улицы; решила пойти в музей.
А еще помню: дело было в Ванкувере. Никола тогда ходила в детский сад, а Джудит была совсем крохой. Я повела Николу к врачу: кажется, она простудилась, а возможно, просто настало время очередного медосмотра, но анализ крови показал, что лейкоциты не соответствуют норме: то ли их было слишком много, то ли размер клеток превышал допустимые показатели. Врач назначил дополнительные обследования, для проведения которых Николу поместили в стационар. Слово «лейкемия» не произносилось, но я прекрасно понимала, чего опасаются медики. Привезя Николу домой, я попросила няню, которая в тот день сидела с Джудит, остаться сверхурочно, а сама побежала по магазинам. Купила весьма откровенное платье, каких в моем гардеробе никогда не бывало: черное, шелковое, облегающее, с кокетливой шнуровкой на груди. Запомнила я и прозрачную весеннюю погоду, и стоявшие в примерочной туфли на шпильках, и свое нижнее белье леопардовой расцветки.
Меня преследовали мысли о том, как мы в переполненном автобусе ехали домой из больницы Святого Павла по мосту Лайонз-Гейт и Никола сидела у меня на коленях. Она вдруг вспомнила, как в раннем детстве называла мост, и зашептала мне на ухо: «Мосик, по мосику». Я была не против приласкать своего ребенка – у Николы уже тогда была стройная, грациозная фигурка с изящной спиной и чудесные темные волосы, – но поняла, что в тот миг прикасалась к ней как-то особенно, хотя этого, наверное, никто не смог бы заметить. В этом прикосновении была некая отстраненность – не отрешенность, а именно отстраненность – от чувств. Я знала, какими бывают проявления любви к обреченным, но эту любовь приходилось дозировать и укрощать, чтобы как-то жить дальше. Эти проявления должны быть настолько тактичными, чтобы любимый человек их даже не заподозрил, как не подозревал о своем смертном приговоре. Никола и не подозревала, ни тогда, ни потом. Ее осыпали игрушками, поцелуями и забавами; Никола ни о чем не догадывалась, хотя я беспокоилась, как бы она не уловила этот холодок выдуманных праздников и выдуманной естественности. Но все обошлось. Диагноз «лейкемия» не подтвердился. Никола выросла… здоровой и, вероятно, счастливой. «Инкоммуникадо».