Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
— Письменно на бумаге?
— Да, на белой. И передал своему адвокату с указанием вскрыть в случае моего исчезновения.
— Вашему адвокату?
— Совершенно верно.
— Нельзя узнать, кому именно?
— Сендеру Слониму.
— Сендер Слоним. Гм… — Баронштейн кивает, как будто веря словам Ландсмана. — Добрый еврей, но плохой юрист. — Баронштейн соскальзывает с табурета, башмаки его разом бухают в пол, ставя точку в протоколе допроса. — У меня все, друг Флиглер.
Ландсман фиксирует слухом щелчок, движение подошвы по линолеуму, правым глазом — мелькание тени. Отточенная сталь у хрусталика. Ландсман дергает головой, но Флиглер сгребает его ухо и дергает. Ландсман сжимается в комок, пытается извернуться, но рукоять трости Флиглера врезается в рану на его затылке. Колючая звезда протыкает лучами глаза Ландсмана, и он превращается в колокол, гудящий болью. Флиглер переворачивает этот колокол на живот, резво взбирается верхом ему на спину, вздергивает голову Ландсмана вверх и назад, подносит к горлу нож.
— У меня нет бляхи, — хрипит Ландсман, адресуясь к Робуа, которого он сейчас считает наиболее сомневающимся евреем данного помещения, — но я все равно ноз. Убейте меня, и придется вам плясать под другую музыку, федеральную.
— Как же, — пыхтит со спины Флиглер.
— Маловероятно, — соглашается Баронштейн. — Никому из присутствующих в полиции служить не придется… или более не придется.
Тонкая полоска, состоящая исключительно из железа с примесью углерода, обжигает горло Ландсмана.
— Флиглер! — восклицает Робуа, вытирая рот увеличившейся вдруг ладонью.
— Давай, Флиглер, давай, режь, сучье вымя! — поощряет исполнителя Ландсман. — Я тебе пришлю спасибо.
За кухонной дверью вспухает какое-то многоголосие, топот, кто-то застывает, обдумывая роковое действие: постучаться или нет. Молчание.
— Что там еще? — нервно кричит Робуа.
— На пару слов, доктор, — откликается мужской голос — молодой, американский и говорящий по-американски.
— Стоп! — Повелительный жест Робуа относится к Флиглеру. — Ждать!
Перед тем как за Робуа захлопнулась дверь, Ландсман воспринимает поток звуков, какие-то остроконечные многосложные, лишенные смысла слова терзают его мозг.
Флиглер устраивается поудобнее на пояснице Ландсмана. Между ними возникает неловкость, связывающая совершенных чужаков в замкнутом объеме лифта. Баронштейн проверяет, не появилось ли новых надписей на его прекрасном швейцарском хронометре.
— Я все угадал? — нарушает молчание Ландсман. — Так, хотелось бы знать, для общего развития…
— Х-ха! — выдыхает Флиглер. — Мне смешно…
— Робуа — дипломированный специалист по реабилитационной терапии, — голосом вокзального автоинформатора вещает Баронштейн. Одновременно его речь напоминает Ландсману Бину, когда та вынуждена общаться с одним из населяющих планету пяти-шести миллиардов идиотов и полуидиотов, к которым относится и Ландсман. — Он искренне пытался помочь сыну ребе. Мендель прибыл сюда совершенно добровольно. А когда решил отсюда уехать, они ничего не могли сделать, чтобы его задержать.
— Уверен, что ваше сердце разбито.
— Что вы хотите этим сказать?
— Излеченный Мендель Шпильман не представлял бы для вас угрозы? Для вашего статуса наследного принца?
— Ох, — вздохнул Баронштейн. — Чего от вас еще ожидать…
Дверь приоткрылась, Робуа проскользнул обратно, брови вынуты арками «Макдоналдса». Сквозь исчезающую щелочку дверного проема Ландсман уловил две молодых бороды в мешковатых темных костюмах. К уху одной бороды прилип слизняк микрофона. Противоположную сторону дверного полотна, разумеется, украшает табличка с надписью: «КУХНЯ ОБОРУДОВАНА НА СРЕДСТВА МИСТЕРА И МИССИС ЛАНС-ПЕРЛШТЕЙН, ПАЙКСВИЛЬ, ШТАТ МЭРИЛЕНД».
— Восемь минут, — в панике выплевывает Робуа, — не больше десяти.
— К вам гости? — участливо справляется Ландсман. — Кто бы это мог быть? Хескел Шпильман, конечно. Он ведь знает, что вы здесь, Баронштейн? Что вы тут торгуетесь с этими пушкарями? Что вы хотели от Менделя? Использовать для манипуляции великим ребе?
— Прочитайте в своем отчете Слониму. Может, позвонить ему, чтобы он вам напомнил?
Ландсман слышит за дверью движение, шарканье, стук. Щелкнуло реле, зажужжал и отъехал гольфомобильчик.
— Нет, сейчас никак, — говорит Робуа, подходя к Ландсману вплотную. Погустевшая вдруг борода карабкается ему в ноздри и в уши, свисает щупальцами к физиономии пленника. — Чего он более всего боится, это шума. Шума не будет, детектив. — Голос его потеплел, Ландсман замер, ожидая гадости, которая за этой нежностью воспоследует. Гадость проявилась в уколе в руку, быстром, профессиональном.
В сонные секунды перед потерей сознания голос Робуа сначала утратил всякий смысл, затем приобрел немыслимую четкость, стал прозрачным и понятным, как иногда случается во сне, когда вдруг открываются спящему поразительные глубины и высоты, сочиняет он поэтические шедевры, которые поутру оказываются бессмысленным бредом. Евреи по ту и по эту сторону двери восторгаются розами и глициниями, миррой и ладаном, осененные тенью финиковых пальм. Ландсман стоит среди них в белых струящихся одеждах, отражающих жар библейского солнца, и несет он какую-то ахинею на иврите, и вкруг него лишь друзья да братья, и горы прыгают баранчиками, а холмы резвятся козлятками…
31
Ландсман приходит в себя под гул пропеллера «Чесны-206», отстригающего у него правое ухо. Он зашевелился под неудобным электрическим пледом, электрическим, но не включенным. Каморка ненамного больше койки, на которой он валяется. Чуткий палец детектива тянется к голове. Там, где его благословил Флиглер, голова напоминает подготовленную к жарке отбивную, вспухшую и влажную. Плечо тоже подверглось какой-то кулинарной обработке.
Сквозь стальной намордник узкого окошка просачивается что-то серое, не свет, а остатки света разочарованного ноябрьского дня юго-восточной Аляски, мучительно пытающегося вспомнить, как выглядит солнце.
Ландсман хочет сесть и обнаруживает, что плечо его так болит из-за того, что какая-то добрая душа пристегнула его левое запястье к стальной ножке койки. Вертясь во сне, Ландсман вывернул плечо и руку в немыслимое положение. Та же добрая душа лишила его штанов, рубашки и пиджака, оставив лишь набедренное прикрытие. И на том спасибо…
Он садится, точнее, присаживается на корточки. Слезает с матраса так, чтобы прикованная рука вернулась в более естественное положение. Браслет сползает, ладонь упирается в пол, покрытый линолеумом грязно-желтого цвета, в точности как фильтр вытащенного из лужи сигаретного окурка. Пол холоден, как стетоскоп патологоанатома. На полу пыльные Анды и Аппалачи, дохлые мухи и их предсмертные испражнения. Стены из шлакоблоков, покрытых толстым слоем краски, напоминающей голубую в разводах зубную пасту. Напротив его головы знакомая рука знакомым почерком выцарапала по кладочному шву: «СИЯ КОНУРА СБАЦАНА НА ДОБРОХОТНЫЕ ПОЖЕРТОВОВАНИЯ НИЛА И РИЗЫ НУДЕЛЬМАН, ШОРТ-ХИЛЛЗ, ШТАТ НЬЮ-ДЖЕРСИ». Он хочет рассмеяться, но вид надписи, выполненной его сестрой в этом карцере, вызывает слезы.
Единственный предмет меблировки, кроме койки, — веселенькое детское ведерко из жести. Синенькое, желтенькое, с собачкой, резвящейся среди цветочков на зелененькой лужаечке. Ландсман долго созерцает ведро, думая о детях, об отходах, для которых предназначено это ведро, о собаках из мультфильмов. Смутное беспокойство, вызванное Плуто, — собакой, владельцем которой была мышь, — как-то терялось на фоне ужаса от мутанта Гуфи. Мозг его глушат облака дыма, выхлоп оставленного кем-то в его черепе автобуса с невыключенным двигателем.
Ландсман сидит на корточках рядом с койкой еще одну-две минуты, собирает мысли, как нищий подбирает с мостовой рассыпанную мелочь. Затем подтягивает койку к двери и усаживается на нее. Размеренно и дико, методично и бешено, принимается лупить в дверь босыми пятками. Стальной лист отзывается оглушающим грохотом, поначалу Ландсмана вдохновляющим. Но энтузиазм его быстро гаснет. Тогда Ландсман поднимает вопль.
— Помогите! — орет он. — Я порезался! Кровью истекаю!
Он осип от воплей, пятки гудят. Он устал. Мочевой пузырь заявляет о себе. Взгляд на ведерко, взгляд на дверь. Снотворное в крови, ненависть к этой комнатушке, где провела свою последнюю ночь его сестра, к людям, которые приковали его к кровати почти голым… Может быть, и его вопли — но мысль о том, что придется мочиться в это дурацкое ведерко с собачкой, бесит Ландсмана.
Он подволок койку к окну, отодвинул намордник, оказавшийся всего-то шторой из стальных полосок. В стальной оконной раме толстые серо-зеленые стеклоблоки. Рама когда-то открывалась, но сейчас — возможно, не так давно — ручка-задвижка из нее удалена. Остается еще один способ открыть это окно. Ландсман волочется вместе с кроватью к ведерку, поднимает его, размахивается и запускает в стекло. Ведерко отскакивает в лоб Ландсману. Он во второй раз за день чувствует вкус крови, когда капля со лба доползает до угла рта.