Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого
Алые, тайные, тёплые горели скважинки самоварного поддувала – и на столике свободно отличишь стаканы, ложки, пальцы. А огоньки теплятся как из тебя самого – и выше тут, уже в черноте невидимой, – как вьётся дух её.
Полковник и тут согласен. Тоже на ощупь прибавил на столик – обычная дружеская вагонная складчина, у кого что есть, вдвоём всё вкуснее. Ну и варенье у вас! Какая вишня крупная!… Донская. У нас первее вишен – разве только виноград. Ещё – дыни.
На еде-питье отвлеченье, заминка, – можно на том историю прервать, забыть?
Но ало горят огоньки поддувала – и тревожным тоном ещё отзывается, допевает латунное туловище.
Нет, уже не остановиться. Через раз, то вслух, то про себя пробегая.
– …Ребёнок… – (Это, кажется, вслух.)
– Ах, всё-таки?
– Нет, от другого, – размышлял Фёдор Дмитрич и волновался: правда, как же это объяснить? Сам с недоумением: – Но удивляться будете? Нисколько на том не конец. Наоборот, начало.
Что на лице полковника – не видно. То же ли нетерпеливое, сосредоточенное выражение, с которым он вошёл в вагон? Или разгладился и вот слушает?
Шестой год это всё тянется, но где же был шаг необратный сделан? И неужто сейчас – уже и ноги назад не выдернуть?…
Как и тогда на набережной, вскинув голову, но теперь другую совсем, уже окунутую и вынутую, уже освещённую знанием, смыслом, даже властью, не с пухлыми щёчками, но с просеченными чертами страдания, – устремлённо спрашивала как бы: а можно – я к вам сегодня?
– Весь Пятнадцатый год мы переписывались, ни разу не встретясь. И всё меньше у неё проскользало сочувственных или там ласковых слов, больше насмешек. А то вдруг как криком: если у вас на душе плохо – поделитесь! если хорошо – пожалейте! Потому что моя душа – смятена!… А в следующем, как ни в чём: какую книжку прочла или в театре что видела. Да ведь письма женские, сами знаете, не будешь по пять раз перечитывать, искать, где она там иголочкой между букв прошла. Они наши письма и на просвет и вверх ногами читают. А мы как читаем? – выбрал, что послаже, отжал, а письмо в сундучок. В том и по-разному мы устроены: что для них первой важности – мы даже не замечаем. Нам кажется – стакан разлился, для них – целое наводнение. Ей проведи пальцем по спине умело – это её сотрясает больше, чем разгон Государственной Думы. Был у неё и прежде характер путаный, а теперь и ещё испортился. Да и время военное, у всех независимости больше.
Как и обычно: оттолкнутая девушка не может же вечно крутиться одна. Того и надо ждать: какая-то компания с тамбовского Порохового завода. Там – инженер какой-то, “чистокровно чеховский”, застенчивый, тоскующий, мечтательный, в общем растяпа. Жена его, узнаём от Зинаиды, конечно, “крайне бледная, мёртвая личность“. Сперва за предположительное только словечко “флирт” Зинаида хлобучила ему голову. А после скольких-то поворотов сдалась, но тут же послала инженерика – открыться во всём жене. Чтобы та – знала!
– Прямо вот так? Самому жене открыться? – с живостью послышалось от полковника.
– Да. Самому пойти – и сказать.
– Да зачем же??
Фёдор Дмитрия и сам плохо понимал:
– Мол… не могу питаться крадеными отношениями! Чёрт его знает, этот девичий ход мысля, я говорю – мозги сломаешь, если за ним следить.
– И что ж инженер?
– Пошёл. И открылся.
Чмокнул, хмыкнул спутник.
– И?
– И так вот жили. Несколько месяцев.
– А что вы думаете? – а какой-то резон есть: честно, открыто. А почему в самом деле всегда иначе?
За тёмным окном проносился и вовсе тёмный мир, лишь с бледной дрожью от соседних освещённых окон да иногда с мерклыми сельскими огоньками.
– …Или вдруг: а вы можете себе вообразить – бесовский полёт? Все оковы сброшены за миг полёта! – вверх? или вниз? куда бы ни пришлось – разве не завидно? Пожелайте себе пережить такое!
… Из тёмного окна девчёнка эта дальняя – как нависала, ввисала в их купе – неслась за поездом через тёмное пространство – ногами? крыльями? метлой?…
– …Или вдруг: ay, ay! – кричит один выжатый лимон другому: как мы весело плясали, подбоченясь! а сок потёк кислый, мутно-обыкновенный, как во всех лимонах. Так стоило ли, Фёдор Дмитрич?
А Фёдор Дмитрич тебя толкал к нему, что ли? Жалко-жалко, да и Бог с тобой. Фёдору Дмитричу теперь только ребус разгадывать, почему лимон? Кончилось у них там. Жена там бледная ли, мёртвая, от истории ещё мертвей, – а мужа своего отобрала назад. А девчёнку, как с карусели сорванную, – фью-у-уть!
…Голова окунутая и вынутая, освещённая знанием и властью, на кого посмотрит… Тамбовский перрон.
Фёдор Дмитрич забыл и чай попивать, склонился над стаканом, как прихваченный, – думал. Как будто тут, меж них двоих придуматься могло.
Огоньки поддувала умерились, залеплились. Сидели как у погасшего костра.
– А тут: Фёдор Дмитрич! Мама у меня умерла! А я… я не могла и на похоронах её появиться…- Да почему ж? Мать-то – за что же?… И письма уже не из Тамбова, а из Кирсановского уезда. Что, почему? Опять ребус, опять должны новые письма приходить, чтобы тебе догадаться: потому упустила смерть матери – скрывала беременность, в деревне рожала тайком.
И здесь, одна, донашивая, рожая, кормя, беззащитная, подстреленная, – именно к Фёдору она не замолкла, именно его – не стыдилась. В развалюшке с приплюснутым потолком, еле печку успевая топить, впервые сама стряпая неумело, – не старалась щегольнуть оборотом стиля или мыслью, и не разыгрывала беспечности более, и без заносов тех полоумных. Молоко высохло! Это красиво называется – внебрачная любовь, неподкупное чувство, – а вот измученная мать, слабая кроха, нет молока, смена кормилиц… Будущее России? – неизмеримо выше, согласна, но когда милый нежный ротик тянется к своему источнику жизни, а ты обманываешь, не можешь ему дать… Без прежнего хорохорства, без дерзкого тона, без подразниваний, открыто за утешением: Фёдор Дмитрич, позади ничего, впереди ничего, бестолково прожито и силы исчерпаны… И в Бога-утешителя – не верю.
Впрочем! – и не раскаивается. Ни в чём. И не терзается дальней городской молвой. И – не уязвлена гордость. Только свистящий страх одиночества.
Из наружной тьмы, из вихря, через двойное стекло окна не может вступить плоть. Но – за ними вдогонку, за поездом, со скоростью их, не отставая – летит! И может быть втягивается в купе позябливающей струйкой.
Вдруг почему-то ответил ей с чувством, каким прежде никогда не писал, – с простой сердечностью, как между ними не бывало, и ничуть не испытывая ревности, что ребёнок от другого, – и в недели изменились письма Зинаиды: зачастили, перекрывались, уже не ответ на ответ. Со светом и лёгкостью писала она о своём “типуленьке”, и как над ним дрожит, и смеялась, как прежде ахали все, что из такой сумасбродной девицы не выйдет матери, а она пелёнками и сосками вот занята, напевая. А когда засмеётся малыш беззубым ротиком, то даже жутко становится от наплыва счастья.
И не знает: откуда у неё столько нежности к Фёдору Дмитриевичу. И: несмотря на ваш порыв инстинкта (помните?), я всегда чувствовала вашу душу! Всегда знала, что через ваши мелкие увлечения вы на самом деле ищете счастья высшего.
Вдруг, неожиданным взрывом: хочу – Художественного театра!
И в дождливую августовскую ночь: сын спит, ветер толчками, стучит ведро о колодезный сруб, за окошком – тъмущая тьма, на столе – коптилка, керосин экономим, а мне – я знаю, во время войны хула, стыдно! – мне хочется света, шума, красок, музыки!… В “Тамбовском вестнике” прочла объявление о концерте польской пианистки, я слышала её раньше, и готова хоть сейчас в Тамбов на концерт! – от нашего Коровайнова 12 вёрст до инжавинской ветки, и потом ещё ждать пересадки на кирсановский, – да нет, я шучу, я никогда же не брошу малыша.
А дальше – какой-то туманный угол, неразобранные чувства. Вслух сказать: она позвала. Но уже и сам придумал: да поехать навестить её в деревне, хоть и инжавинская ветка, хоть и на лошадях 12 вёрст.
Полковник очнулся:
– Слушайте, а почему вы на ней – раньше?… Просто не женились? До всякого инженера?
Ну вот. Самое простое, что ты так цепко понимаешь, – а другому иди объясняй.
– Да Георгий Михалыч, да ведь… Да как же?
Неужели сам не понимает?
Бережно сдвинул к окну подносик с самоваром. Стаканы тоже. Банку с вареньем.
– Так если вам уже пятый десяток? Если жизненные взгляды ваши совершенно устоялись? Если основа вашей жизни – независимость?
И вдруг лишиться душевного простора, досуга? Ты всё время ей что-то должен? Ты – уже не ты?
Оба локтя – прочно на столик. Голову – между ладонями. И – в угадываемый четвертьсвет:
– Да как же можно быть заверенным, что из женитьбы получится? Разве характер женщины разгадаешь до женитьбы? И – что тогда?… И если, вот, сирот вас осталось четверо, два брата, две сестры. Одна сестра больная, как говорится – с порчей. Другой – тоже никогда замуж не выйти. И младшего брата тоже ты в люди вытянул. И ради них-то четырнадцать лет уроки задавал, уроки спрашивал, удушиться можно, а какой выход? За сирот – я отвечаю? Надел и дом – неделёные, от отца. Не на казачке жениться – как же так? А на простой казачке – мне теперь?… Да вот Петьку я усыновил, сейчас в реальном училище, славный будет казачок. Подрастёт – всю казацкую справу ему сгоношить, боевого коня, вьюк, тринадцать предметов, это кроме амуниции.