Александр Солженицын - Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого
Да не политикой же Вера жила. Но тут, в лепно-бархатном зале, под потолочным плафоном с амурчиками, так единственен разогрелся политический воздух, как будто ни в каком кислороде, ни в каких птичках на зелёных ветках не нуждались сидящие тут, – а только в торжестве кадетской зелени, своего оттенка. Столько блистательных умов – и все собраны в одном зале, сразу. Даже не наплывёт такая мысль, что это всё – мужчины, которые выбирают же себе подруг и совсем не безразлично смотрят на женщин, – нет, в плотном электрическом воздухе зала как будто плавали лебедями одни интеллекты – и о чём бы речь ни пошла, то всё интересно. И главное: что в этом зале решат – то и будет близкая судьба России.
На третий день Винавер делал доклад о власти – приносил низкое спасибо петроградскому гарнизону за революцию. Мы должны поддерживать революционный подъём и во имя подъёма примиряться с временными неурядицами переходного периода. Революция – не спектакль, а мы не зрители, эксцессы неизбежны, и надо иметь мужество считаться с ними. Поддерживать тех, кто может впасть в уныние. Поддерживать бодрость и отразить всякую угрозу контрреволюционных сил – это и есть основной тактический лозунг минуты. Но Совет рабочих депутатов переступает границы критики и начинает прямо вмешиваться в функции правительства. Наш ЦК обращался в Совет дважды – и письменно и устно, что его „приказы” сеют раздор, граничащий с безумием и преступлением. И анархия уже вспыхивает в разных местах страны. Общественное мнение должно поднять голову и высказываться громче.
Однако тут же стали Винавера уверенно поправлять. Худо-унылый клинобородый князь Шаховской: что объявляя республику, мы именно сблизились с нашими соседями слева, разногласия устраняются, их программа-минимум как раз и совпадает с нашей сегодняшней, они благоразумны. И надо с ними блокироваться. И даже крестьянство, аморфные слои народа, в сущности недалеки от кадетства, но левые партии быстрее вербуют там сторонников, и нам тоже надо вести пропаганду. А то в деревнях царит тьма и уже хотят делить землю. Неприемлем для нас только максимализм большевиков, но и большевики становятся с каждым днём всё благоразумней. И – снова порывистый Мандельштам: как мы близки к левым партиям, и как неисчислимы заслуги Совета рабочих депутатов.
Но не доспорили: тут-то и появился под громовые овации Милюков – и Мандельштам, его вечный оспорщик слева, приветствовал его как дорогого и мудрого вождя, и это вызвало новый восторг зала.
Большой овацией был встречен и Некрасов – молодой, а тоже растущий в партийные вожди. Он гордо, звонко клялся, что Временное правительство – погибнет, но не сдастся. (Овация.)
И снова затем Милюков: что 27-го февраля дело переворота висело на волоске, но и вне Прогрессивного блока нашлись люди с государственными умами, Совет рабочих депутатов проявляет удивительную способность распоряжаться массами, и это даёт лучшие надежды на будущее. А скоро Совет пополнится и людьми заграничного опыта, и они помогут в нашей тяжёлой борьбе.
А в другой раз была речь Шингарёва, и ещё же доклад по аграрному вопросу, и прения по нему (тут Вера уходила в библиотеку). Постановляли открыть в Москве памятник незабвенному Муромцеву, а прах Герценштейна перевезти из Финляндии на родину, в Россию.
Поток выступлений тянулся и в четвёртый день, и требовали больше кадетских ораторов на народные митинги, не опускать рук перед крайними течениями, и не допускать двоевластия в стране. И провинциальные делегаты благодарили ЦК за его линию, а ЦК благодарил провинцию за поддержку, и Винавер отдельно благодарил министров, и потом весь съезд, и особенно кадетскую молодёжь, – и пусть враги говорят, что мы на ходу перестраиваем свою программу: только мёртвые не двигаются.
И когда уже он закрыл съезд – долго не расходились, кричали приветствия Центральному Комитету, организаторам съезда и министрам.
А Веру – за все четыре дня и изо всех выступавших – больше всего тронул князь Евгений Трубецкой. Он и выступал чуть не четыре раза, каждый день, так непохоже на его обычную сдержанность. Один раз – о республике. Другой раз – вообще о революции, в философском плане. И что наша революция – редкой душевной красоты. В Великой Французской мы видим якобинство и гильотину, а у нас – полная отмена смертной казни! И это сближает кадетов с соседями слева: когда в стране единое настроение, единое воодушевление – отчего бы нельзя объединить вместе все революционные партии? Князю рисуется чисто деловая между партийная конференция – и так бы уничтожилось двоевластие, и соединились бы цензовые элементы с нецензовыми. В том-то и суть, что наша революция – не какая-нибудь классовая, буржуазная, – но строго общенациональна, и этот национальный характер русской революции ещё ясней ощущается в провинции, нежели в центре, стоит туда поехать и окунуться. (Он только что ездил в Калужскую губернию.) И ещё выступал: что демагогические большевицкие лозунги совсем не трудно разоблачать, даже о конфискации земель: на самом деле для трудового крестьянства аграрная программа кадетов очень выгодна. Надо крестьянам объяснять, что конфискация земель на даровщинку притянет в деревню много случайных – рабочих, прислугу, мелких чиновников, и придётся на крестьянина не больше, а меньше; а потом начнётся небывалая земельная спекуляция, и опять создадутся имения.
По своим свежим калужским впечатлениям он особенно выразительно предупредил:
– Глухая деревня, не тронутая образованием, выражает свою мысль очень неясно. Может быть и потому, что сегодня идти против общего течения не всегда безопасно. Деревня – говорит обиняками, но к ним надо прислушиваться, чтобы заранее предупредить опасности. Я бы сказал: это, может быть, не столько монархические чувства, сколько монархические сомнения: как будем жить дальше, без царя, без полиции?… Нас пугают деревенским красным петухом – а на самом деле деревня гораздо больше хотела бы порядка, чем разбоя.
Но в общем шуме, мелькании, пестроте съезда эти слова мелькнули, как и не услышанные, никто на них потом не отозвался. А Вера очень приняла: ой, ведь всё наше будущее – в деревне, как она себя поведёт. И от голоса оратора, благородной, вдумчивой, некрикливой манеры говорить. Да и просто потому, что он был – кумир библиотекарш с Александрийской площади, признанный гениальный человек, философ, не знаешь с кем и сравнить из живущих.
А на днях он пришёл в библиотеку вновь – и книги, им заказанные, подготавливала как раз Вера, они и стояли, разбирали у конца прилавка, и ещё две соседки, чуть издали, старались слышать – так всем был интересен Евгений Трубецкой. К Вере он был очень доброжелателен (хотя в минуты самопогружения мог не узнать, или спутать, или завеситься незначащей рассеянной улыбкой; про покойного отца князя Евгения говорили, что тот по отвлечению мысли задувал не свечу у кровати дочери, а саму дочь, это у них семейное философское было). В этот раз был вполне внятен, внимателен. Вера напомнила ему его замечательные слова на съезде, о деревне. Он доверчиво посмотрел глубокими голубыми глазами, так почти полную минуту смотрел на Веру, уже может быть и не видел её? – нет, видел. И вдруг:
– Я даже сам не ожидал, насколько у меня врезаны деревенские впечатления. Не калужские, сейчас, а именно – детские. Странно, вы знаете, но этот месяц великих событий я живу – как будто больше в прошлом. Я… – Поколебался? – Приехал в Петроград на заседания Государственного Совета. А тут – революция. И в гостинице „Франция” на Морской, под эту музыку пулемётов… возвещающих рождение новой России… меня почему-то охлынуло созерцание России старой, милых отошедших… – Закрыл глаза. Открыл, ещё голубей и полней. – Это не бегство от настоящего, нет. Это – искание точки опоры для настоящего. Связь с отошедшими – должна сохраняться всегда. И я в своём номере, под стрельбу, под шумы – два дня писал, не отрываясь. Всё в один порыв написал.
Хорошо, что не в „Астории” остановился, подумала Вера.
– Стал вспоминать от самого раннего детства, от дедушек, бабушек. Моего дедушки Петра Иваныча Ахтырка – величественная ампирная усадьба, для парада, не для жизни. Жить – мы теснились в одном флигельке, – но какой дворец над запруженной Ворей, остров, лодки, какой парк вековой, беседки, мостики с берёзовыми перильцами. Ахтырка осталась в душе как звуковая симфония… Каждая дорожка в парке, каждая лужайка, поворот реки – как будто звучат. Каждое место связано с особым мотивом, и музыкальный образ неразрывен со зрительным.
Вера замерла, чтоб он не остановился, чтоб – ещё, чтоб никто не прервал.
– А в залах висело множество потемневших закопчённых, да и дурно намалёванных портретов предков, в орденах и лентах, а то с гончими собаками, в золотых рамах. Я их терпеть не мог. И уже после смерти дедушки прострелил из лука портрет императора Александра Павловича, в пурпурном одеянии и с любезно-кислой улыбкой.