М.Н. Тихомиров - Древняя Москва. XII-XV вв.
Оба сказания о Тохтамышевом нашествии послужили материалом для новой повести о том же событии, более обширной и вошедшей в состав Воскресенской летописи и «Типографского летописца». И в той и в другой летописи помещены в основном однородные повести о Тохтамышевом разорении, впрочем отличающиеся некоторыми деталями, причем Воскресенская летопись содержит более осложненный и поздний текст, чем Типографская.
На примере последней легко наблюдать процесс создания сводной повести о Тохтамышевом разорении. Автор объединил обе ранние повести, выбросил из них кое-какие подробности и согласовал текст, прибавив от себя некоторые добавления фактического и словесного характера. Сделано это было, в общем, толково, хотя и не обошлось без ошибок. Так, первая повесть молчала о крестном ходе из городских ворот и говорила, что Тохтамыш «…оболга Остея лживыми речми» и убил его перед воротами, а вторая повесть сообщает уже о крестном ходе. Новая же редакция утверждает, что москвичи вышли из города «с князем своим», вслед за тем непоследовательно говорит, что «…князь их Остей преж того убьен бысть под градом».
В целом же надо признать, что автор новой повести обладал определенными литературными навыками. Показательно, что он, как и его предшественник, мало интересовался церковными делами и даже пропустил имя игумена, погибшего в Москве (из первой повести о разорении). Перед нами светский человек, интересы которого направлены в определенную область – в сферу борьбы московских черных и лучших людей. Впервые говорится, что граждане «сотвориша вече». Появляется мотив добрых и недобрых людей. Первые молятся со слезами богу, а недобрые люди ходят по дворам, выносят из погребов господские меды, пьют до великого пьянства и дерзко говорят: «Не устрашаемся поганых татар нахождениа, селик тверд град имуще, его же суть стены камены и врата железны». Автора удручает не столько гибель княжеской казны, сколько расхищение богатства «…сурожан, и суконников, и купцов, и всех людей». Москвич и горожанин чуется нам в плаче о разорении Москвы, который вставляет автор в свою повесть как наглядную иллюстрацию происшедшей трагедии. Был раньше чуден град, и многое множество людей было в нем, кипел богатством и славою, превзошел он все грады Русской земли честью многою, в нем князья и святители жили и по отшествии от мира сего погребались. В это же время изменилась доброта его и отошла слава его и уничтожение пришло на него; не было в нем видно ничего, но только дым и земля и много лежащих трупов, а церкви каменные огорели снаружи, выгорели и почернели внутри, полны крови христианской и мертвых трупов, и не было в них пения и звону, никто к ним не приходил, и никого не осталось в городе, но было в нем пусто. Трудно датировать новую сводную повесть, но она появилась спустя немало времени после события, может быть, в начале XV в.
Мотив недобрых людей, грабящих господские дома и похищающих сосуды, серебряные и дорогие скляницы, был еще усилен в новой редакции сводной повести о Тохтамышевом разорении, возникшей позднее и помещенной в Воскресенской летописи. Если более ранние повести говорили, что московский народ не пускал из города мятежников и крамольников, пытавшихся бежать, то редакция Воскресенской летописи уже прямо называет «народы, мятежницы, крамольницы» тех горожан, которые удерживали беглецов, стремившихся бросить родной город. Таким образом, крамольниками делаются не беглецы, а защитники Москвы.
Такая тенденция получила развитие в двух близких по содержанию сводных повестях о Тохтамышевом разорении, помещенных в Никоновской летописи. Там «…воссташа злыа человецы друг на друга и сотвориша разбои и грабежи велии». Сводная повесть возникла поздно, когда воспоминания о событиях стерлись, а московские горожане постепенно теряли свои прежние вольности. Поэтому главной причиной гибели Москвы признано несогласие среди горожан, упивавшихся вином и постыдным образом дразнивших со стен татарские полчища. Не без огорчения надо отметить, что эти поздние повести, уже исказившие действительность, наиболее известны в нашей литературе и часто цитируются, хотя относятся не к XIV, а к XV столетию.
«ХОЖДЕНИЕ ПИМЕНА» И «ПОВЕСТЬ О МИТЯЕ»
В отличие от повестей о разорении Москвы в 1382 г. «Хождение Пимена» может быть приписано определенным авторам. «И повеле митрополит Пимен Михаилу владыце Смоленскому да Сергию архимандриту Спасскому, и всякож-до, аще кто хощет, писати сего пути шествование, все, како поидоша, и где что случится, или кто возвратися, или не возвратися вспять, мы же сиа вся писахом». Автором хождения, впрочем, был не смоленский владыка и не спасский архимандрит, а Игнатий, связанный какими-то отношениями со смоленским епископом Михаилом. Это не лишает нас права считать хождение Пимена памятником московской литературы, так как Игнатий чужд каким-либо смоленским интересам и верно исполнял заказ митрополита писать «сего пути шествование». Оставшись с москвичами в Константинополе, несмотря на отъезд смоленского епископа Михаила и нового митрополита Киприана, Игнатий продолжал служить сорокоусты по душе умершего Пимена, сторонником и приближенным которого он, по-видимому, являлся.
Автор хождения тщательно отмечает события дальнего путешествия Пимена, немногословно, но красочно описывает природу донских берегов и прилегающей к ним местности.
Рязанские бояре провожали митрополита до урочища Чур-Михайлово, крайнего пункта Рязанской земли, и здесь простились с путешественниками. Дальнейшее следование по Дону казалось путникам «печальным и унылнивом», кругом не было ни сел, ни городов, все было пусто. Только встречалось много зверей и птиц: коз, лосей, волков, лисиц, выдр, медведей, бобров, орлов, гусей, лебедей, журавлей, – «…и бяше все пустыни великиа». На устье Воронежа митрополита встретил князь Юрий Елецкий со своими боярами. Дальше начинались степи, населенные татарами-кочевниками, где паслись их бесчисленные стада, «…толико множество, яко же умь превосходящь».
Язык Игнатия простой и в то же время необыкновенно образный. Автор нередко прибегал к сравнениям для того, чтобы пояснить свой текст, и эти сравнения порой сделали бы честь крупному художнику. У Тихой Сосны путники видят «столпы каменны белы» (известные меловые горы), дивно и красно стоят они рядом, точно небольшие стога, белые и светлые («…видехом столпы камены белы, дивно же и красно стоят рядом, яко стози малы, белы же и светли зело, над рекою над Сосною»). Впервые встретившиеся толпы татар показались Игнатию такими же многочисленными, «якоже лист и якоже песок». Красочно говорится о горах на малоазиатском берегу, мимо которых они проплывали: горы были высокие, и на половине их высоты неслись облака («…тамо горы высоки зело, в половину убо тех гор стирахуся облаки, преходяще по воздуху»). Без всякой лишней риторики рассказывает Игнатий и об опасном нападении на русский корабль, совершенном в Азове итальянскими кредиторами Пимена. Был великий топот на палубе, но не все знали (что случилось), мы вышли и видим великое смятение. И сказал епископ мне, Игнатию: «Что, брат, так стоишь без всякой печали?» А я сказал: «Что это такое, господин мой святой?» И он отвечал: «Это фряги из города Азова пришли», – и, взяв, сковали господина нашего, митрополита Пимена.
Чтобы написать такое произведение, каким является «Хождение Пимена», носящее все черты повести о путешествии, а не простой маршрутной справки, надо было обладать литературными навыками. В сочинении Игнатия преобладает мирская, а не церковная стихия. Автор записывает виденное, не прибегая к помощи цитат из церковных книг, как это станут делать московские писатели XV в.
Гражданский характер московской литературы XIV в. с ее реалистическим содержанием нашел свое отражение даже в таких сочинениях, которые были явно связаны с церковными темами, – имеем в виду «Повесть о Митяе». Она испытала обычную судьбу московских произведений. Ее подправили и расширили в сторону тенденциозного опорочивания неудавшегося ставленника на митрополию.
Древнейшая редакция повести, помещенная в «Рогожском летописце», написана уже во враждебном тоне по отношению к Митяю, но не заключает еще в себе каких-либо недостоверных черт. В ней говорится, что после смерти митрополита Алексея на его место по желанию великого князя был возведен архимандрит Михаил, прозванный Митяем. Еще не поставленный в митрополиты, он носил митрополичью одежду «…и все елико подобает митрополиту и елико достоить, всем тем обладаше». Митяй предлагал Дмитрию Донскому, чтобы русские епископы поставили его на митрополию без обращения к константинопольскому патриарху, что вызвало протест со стороны суздальского епископа Дионисия. Тогда Митяй поехал в Царьград, но внезапно умер на корабле в виду самого города и был погребен в Галате.