Иван Наумов - 18 Тени 1. Бестиарий
Человек выбрал место напротив иностранцев, супружеской пары — полноватого лысеющего итальянца и его жены, значительно более молодой, остроскулой и грациозной. Держа спину прямо, человек медленно и осторожно опустился в кресло, после чего сдержанно улыбнулся и кивнул итальянцу поверх вчерашней «Corriere della Sera». Два вежливых кивка в ответ.
Человек долго возился с пальто: тугая пуговица на груди никак не хотела покидать петлю, выскальзывая между пальцами. Наконец, ему всё-таки удалось расстегнуть её. Из внутреннего кармана появился небольшой блокнот. За ним — шариковая ручка с треснувшим колпачком. Женщина бросила на попутчика короткий отрешённый взгляд, затем её внимание вновь погрузилось в сердцевину толстого романа в мягкой тиснёной обложке.
Человек как будто из последних сил закинул одну ногу на другую, разместил блокнот на колене, открыл чистую страницу. Несколько прикосновений острым кончиком стержня — и вот уже ручка заплясала в пальцах, оставляя на нелинованном листе точные тонкие линии.
Не прошло даже десяти минут, а из пустоты стало проступать изображение, как на листе фотобумаги, утонувшем на дне кюветы с проявителем: изысканный полупрофиль, томные длинные ресницы, контур плеча, намёк на ключицу под лёгким свитером, ниспадающие каскады сложной причёски. Рисунок был выполнен куда профессиональнее доброй половины монмартрской мазни и приукрашивал действительность почти незаметно, не сползая в грубую лесть.
Ещё несколько завершающих штрихов — и человек приподнял блокнот, повернув его рисунком к сидящим напротив. Женщина первой оторвалась от книги и несколько секунд непонимающе вглядывалась в изображение. Потом её брови удивлённо дрогнули.
— Франческо, гуарда ке роба! [25] — воскликнула итальянка глубоким низким голосом и примяла газету мужа вниз, чтобы тот смог увидеть рисунок.
Франческо издал некий одобрительный звук, больше всего похожий на «пуфф!», и вопросительно посмотрел на художника.
Тот снова улыбнулся уголками рта и протянул заготовленную карточку.
«Извините, я не имею возможности побеседовать с Вами. Но если Вам приглянулся этот набросок, то я буду рад продать его за умеренную цену. Совершив это приобретение, Вы сделаете приятное себе и польстите мне».
Ниже стояло число с буквами «FF» [26] на конце. Итальянец ещё раз посмотрел на изображение своей такой, оказывается, блистательной супруги, и, не торгуясь, полез за кошельком. Художник аккуратно вынул лист из блокнота и передал его в руки дамы.
Потом неторопливо поднялся, всем корпусом отвесил своеобразный поклон, принял деньги из рук итальянца и продолжил путь по салону. Уходя всё дальше, художник улыбался, в его глазах искрилось что-то шальное, живое.
Это было тем более удивительно оттого, что с чисто технической точки зрения человек уже четвёртые сутки был мёртв. Абсолютно, безнадёжно мёртв.
Стёртый каменный пол в парадном разнёс его шаги звонким дробным эхом.
— Месье Огюст! — навстречу художнику поспешила престарелая консьержка, эталонная парижанка: две щепотки флёра, одна беззаботности и одна мелочной придирчивости. — Ну как же так, дорогой мой? Уехали так надолго и не предупредили! И ключ оставили только от квартиры! А как прикажете управляться с вашей почтой? Почтовый ящик через верх, месье Огюст! Потеряете счёт или какое-нибудь важное письмо — знаете, как потом побегать придётся?
Огюст лишь развёл руками и показал на замотанное шарфом горло.
— Простудились?! — в глазах консьержки зажёгся нездоровый огонёк. — Ах, мой дорогой, мой неосторожный месье Огюст, как можно так безалаберно относиться к своему здоровью? Нет, ничего не говорите, вам нельзя говорить! Горячий чай с мёдом, рюмочка кальвадоса, и отдых, отдых, отдых!
Она сразу отдала ему запасной ключ, но тащилась за ним до дверей лифта, и продолжала что-то говорить, даже когда кабина уже поползла вверх.
В квартирке-студии было холодно, пыльно и душно. Не раздеваясь, Огюст приоткрыл окно и прошёл в туалет. Щёлкнул выключателем, одна из двух лампочек трескуче вспыхнула и погасла. Мутные рыжеватые лучи от второй смешались с рассеянным дневным светом, вползающим через дверь. В забрызганном зубной пастой зеркале отражался человек. Сделав над собой усилие, Огюст посмотрел на него.
Умер, умер, умер, умер!!! Паническая мысль грецким орехом перекатывалась в жестяной банке головы. Художник чувствовал себя — останки себя, и чувствовал то другое, что поселилось внутри и не дало трупному окоченению взять верх над остывшим телом. Он ощущал окружающий мир — почти так, как и всегда. Но стоило прислушаться к самому себе, и становилось понятно, что прежнего понятного себя уже нет. Есть что-то другое, ненадёжное, нелепое, несуразное.
Огюст начал сматывать шарф, вслушиваясь, как сердце чавкает посуху в окаменевшей груди. Когда остался лишь последний оборот, стало совсем страшно, невыносимо, жутко. Неужели на самом деле умер?! Жатая цветная ткань обнажила пергамент горла. Злой цветок разрушения — в самой середине. Синюшные набухшие края раны давно засохли. В центре пулевого отверстия виднелись желтоватые осколки хряща на подложке плоти цвета вяленой говядины. Редкие бурые кристаллики сухой крови кое-где забились в кожу.
Ходячий мертвяк, констатировал состояние дел Огюст. Экспонат музея вуду, персонаж дешёвого «хоррора». Чтобы хоть как-то загнать в угол подступающий ужас, он вытянул руки вперёд, безвольно опустил кисти, закатил глаза под веки и слегка приоткрыл рот. Закачался из стороны в сторону. Поймал краем глаза картинку в зеркале. Смеяться было нечем — он не дышал с раннего утра среды, но воображаемый смех помог ненадолго выбраться из-под гнёта отчаяния.
Итак, он условно жив, если так можно назвать приобретённое состояние. По крайней мере, Огюст воспринимал себя по-прежнему собой, даже несмотря на присутствие эфирного существа, потеснившего его внутри собственного тела. Впрочем, квартирант не дал остановиться сердцу и угаснуть мозгу, чем сполна расплатился за съём угла. Душа Огюста не отлетела в зенит на белых крыльях и не низверглась в ад по огненному жёлобу. Он — это всё ещё он, с мыслями, желаниями и памятью… Памятью, которую страшно ворошить. Книгой, которую не хочется перечитывать…
Ну что стоило остаться в том казино на теплоходе? Спрятаться за портьеру, сидеть там до утра. А если бы и пришли за ним, то кричать, хвататься за поручни, звать полицию? Разве нельзя было хотя бы ненадолго включить воображение — и напугаться увиденного?
Или чуть позже на пирсе, когда разглядел, как одурманенного Везунчика волокут к фургону? Неужели и тогда не понял, не представил, не предугадал, что может случиться дальше?
Слепое ты бревно, Огюст! Потому что перед разверстым зевом контейнера уже не оставалось других тропинок в вероятное будущее. Лети на свет, мотылёк!
Ради чего всё это было? Неужели короткие секунды торжества, упоения превосходством над униженным обидчиком стоили такого быстрого и глупого прощания с жизнью? Или это инфантильное любопытство взяло верх над рациональным? Покажи-ка нам, Везунчик, что за фигурку ты там прячешь! Что за волшебная свинка шепчет тебе советы на ушко.
Всё, что произошло в контейнере, слилось для Огюста в один долгий размытый кадр, импрессионистские пятна света и тени, складывающиеся в подобие игрового стола, золотой оскал Пьера, охру ржавых стен, зелёное сукно с рябью фишек и карт. Но отдельно от всего, гиперреалистично, чётче чем в состоянии видеть человеческий глаз, впечаталась в память фигурка металлической свиньи, её крошечные копытца и наглое рыло, ухмыляющееся и мерзкое.
Едва Огюст взял Свинью в руку, мир дрогнул и осыпался. Старые декорации обрушились, обнажая реальную действительность: матово-белое поле до горизонта, бездонное молочное небо слепит глаза, бугрятся неподалёку горки-холмики, и каждая — это человеческая сущность, перекатывающаяся под поверхностью мира как мышцы под кожей боксёра.
Вот холмик Леки, гладкий и скользкий, ни выступа, ни шероховатости, не за что уцепиться. Хотя если приглядеться… С каждой новой долей секунды Огюст всё отчётливее видел неровности, бороздки на холме Леки. А Свинья так и тянула за собой, явно желая засунуть жадный пятак в чужую почву и рыться там, пока не попадётся что-нибудь съедобное, скрытое, постыдное.
Стоило взглянуть на холм Везунчика, вздувшийся по левую руку, как Огюст увидел в бегущих по поверхности почвы трещинах красно-чёрную пестроту карт. Двойка пик, десятка треф, что там ещё? Достаточно поддеть рылом — и карты соперника лежат как на ладони. Ты можешь делать каменное лицо, крысёныш, но не можешь не думать о своих картах, да? Ну, так как: рискнёшь блефовать без своей верной Свинки, мерзавец?
Открывающиеся перспективы ошеломили Огюста, и ещё несколько драгоценных секунд — последних секунд его жизни в общепринятом смысле этого слова, — он подрывал холм Везунчика, заглядывая в грязные и мелкие тайны презренного шулера. Свинья, что называется, рвалась с поводка. На языке уже закрутились язвительные злобные слова — каждому, каждому из сидящих за столом было, что скрывать. И так хотелось выкрикнуть, выплюнуть им в лицо: я знаю! Знаю! Ничего не утаите, ничего не спрячете от Свиньи, она разроет ваши поганые секретики как навозную кучу! О, какая же сила легла в руку Огюста! И как он мог бы ей распорядиться…