Вадим Сухачевский - Завещание Императора
— Я арестован?
— Вы?.. — удивился коротышка. — Отнюдь. По крайней мере – до поры. Вы в данном случае, господин лейтенант, фигура сугубо страдательная. — И усмехнулся гнусненько: – Понятное дело: l’amour! Только вот с предметом этой l’amour вам нынче не повезло.
— Шельма отпетая, — буркнул высокий.
— Именно так, — подтвердил маленький. — Небезызвестная и в Берлине, и в Лондоне… наконец, вот, как изволите видеть, и у нас… находящаяся в розыске, девица… — Он сверился с каким-то списком. — …Матильда Девион, она же Софи-Августа фон Зиггель, она же Мадлен Розенблюм, она же… Ну, да имен у нее с дюжину… Короче, международная авантюристка и шпионка. Так что не взыщите за вторжение: служба-с.
— Какой l’amour! Какой девиц! — застенал Лагранж. — Dans ma maison![8] Здесь не водят никакой девиц! Здесь порядочный жильцы! У меня порядочный молодой жена, вот она, Дарья Саввична! Здесь нельзя никакой девиц!..
Что-то он еще кудахтал, но фон Штраубе больше не слушал его. Наконец-то он разглядел особу, молча стоявшую позади домовладельца. Ну да, это была Дарья Саввична, та самая молодая пухлая замарашка, которую он видел раза два. Никакого даже отдаленного сходства с той растаявшей как дух женщиной. Было недоступно разуму, как он мог столь нелепо обмануться.
— Может, господин лейтенант соблаговолит сказать, как она на сей раз назвалась? — спросил Крупный.
Сейчас, в присутствии Лагранжа и натуральной Дарьи Саввишны совсем уж глупо было говорить, почему он так и не спросил ее имени, поэтому вопрос сей остался без ответа. Однако Коротышка будто этого вовсе и не заметил.
— Так-таки и не поинтересовались! — восхитился он. — Ох, молодежь, молодежь!
— L’irresponsabilite et debuche![9] – не преминул вставить Лагранж, возведя очи горе.
— Надеюсь, вы понимаете, — сказал Коротышка, — что вам как офицеру Адмиралтейства подобные связи… Да что там говорить! Мы, собственно, по иному делу, Однако – дружеский совет: не дай вам Бог!.. — Он помотал в воздухе сосиской-пальчиком.
— Не дай Бог!.. — эхом повторил Крупный и тоже погрозил пальцем-сарделькою.
Не прощаясь, они шагнули из комнаты так же в ногу, как вошли.
Несмотря на стыд, фон Штраубе испытал облегчение. Хоть и отчитали как мальчишку, но на отпоротую подкладку не обратили никакого внимания, и про пакет не было произнесено ни слова, вероятно, о его исчезновении еще никто не прознал, иначе простой выволочкой не обошлось бы, дело пахло уж точно Сибирью. Впрочем, он знал, на что шел.
Зато теперь, когда они ушли, из тени выступил господин Лагранж – с судейской непоколебимостью при помощи смеси наречий он заявил, что, "имея молодой жена", он более не допустит L’irresponsabilite et debuche в своем доме, а потому, хотя monsier le lietenant заплатил ему вперед, но он как La personne honnete[10] не намерен более мириться с его пребыванием, и даже, хотя, по совести, имел бы право удержать с monsier le lietenant за причиненное неудобство, но, тем не менее, готов сей момент возвернуть оставшиеся за недожитые им четыре дня девяносто три с половиною копейки (фон Штраубе даже не успел удивиться той скорости, с которой было посчитано и отсчитано, как медяки, в самом деле, оказались у него в руке), — да, да, готов, без всякого сожаления, ибо mieux mis re, que l’honte![11] – и пусть это будет платой его, бедного человека, за то, чтобы ни часа, чтобы ни одной секунды более…
Фон Штраубе – вприпрыжку из-за мороза – шел по вечернему городу, пока что не зная, куда держит путь. Никакого своего имущества он с квартиры не взял и ничуть об этом не сожалел – там не было ничего такого, что стоило бы волочить с собою в новую, уже, без сомнения, приближавшуюся жизнь. В одном кармане лежала бесценная карточка с приглашением, в другом звенело нечто, в определенной мере почти столь же драгоценное – ибо что может быть дороже медяков, отданных рукой самого наипоследнего во вселенной скупердяя? Порой ему казалось, что за ним скользят две тени – Крупного и Коротышки, — но сейчас это его почему-то не тревожило. Было чувство одновременно и пустоты, и свободы: пустоты на месте всех прожитых двадцати семи лет жизни и свободы от жилья, от службы, от забот о хлебе насущном, от всех пут, которыми прежде он был привязан ко всей этой суете. Ибо…
* * *Вновь возникал словно из воздуха насмешливый птичий клекот:
— …Ибо, лишь отторгнув прошлое, ты приходишь в истинное движение; остальное – просто кружение на привязи, какое пристало разве неразумному псу, стерегущему конуру своего утлого бытия…
* * *Ибо…
Глава 3
Бурмасов
Ноги сами привели к нужному месту. Роскошный дом иллюминировал улицу тремя рядами ярко полыхающих окон. Две тени позади ударившись о свет, на миг заметались, как бабочки возле пламени, и сгинули в темноте.
— Фон Штраубе, мой друг! Сколько зим!.. — на мраморной лестнице, распахнув объятия, приветствовал его Василий Бурмасов, вместе с ним начинавший когда-то морскую службу, а с недавних пор, после получения дядюшкиного наследства, миллионщик и хозяин этого особняка.
Они расцеловались: Бурмасов, разгоряченный шампанским – жарко, фон Штраубе – куда как более сдержанно. Очень уж близкой дружбы за ними никогда прежде не водилось, и лейтенант никак не ожидал подобного радушия.
— Вспомнил-таки! — мял его в своих лапищах здоровяк Бурмасов. — Рад, не представляешь как рад! А то, знаешь ли, дружище, иной раз такое подступит – ну, прямо…
…и обнаружил себя уже за уставленном снедью столом, в огромной гостиной, размером со средний плац для парадов. Лакей, выряженный под греческого виночерпия, в короткой хламиде, с венком из виноградной лозы на голове, наполнял бокалы пенящимся шампанским.
— …прямо застрелиться, ей-Богу, хочется, — закончил свою мысль Бурмасов, мгновенно вдруг погрустнев. — Право, брат, иногда такая тоска!..
В дальнем конце залы, на софе сидели бездвижно, как статуи, три прекрасные фемины: две, по краям – златовласые, в античных одеяниях, третья, в центре, самая хорошенькая личиком, выглядела еще более причудливо – была в одеянии древнеегипетской жрицы, с головкой, обритой наголо и выкрашенной в голубой цвет; лицо у этой, последней, было бесстрастным, будто вылепленным из воска. Бурмасов два раза хлопнул в ладоши; египтянка даже не шелохнулась, а обе эллинки тотчас вскинули очаровательные головки.
— Одиллия, Сильфидка, Нофрет, пошли прочь! — крикнул он им. — Надоели, к бесу. — Ткнул в плечо лакея: – И ты, Филистратий, пшёл вон! — Когда те поспешно исчезли, вновь обратился к фон Штраубе: – А ты, брат, не робей, угощайся, по лицу вижу – небось, не евши… Грустно мне, грустно, брат! Давай-ка с тобой, брат, что ли, выпьем.
От тепла и хорошей еды после почти двухдневного голодания фон Штраубе с первого же глотка шампанского сразу размяк и уже не чувствовал неловкости, которую испытывал в первые минуты. Да и Бурмасов держался с ним запросто, так что ему и вправду стало казаться, что их сплачивала давняя тесная дружба, никогда не пресекавшаяся. Выпив, облобызались вновь; тогда лишь он догадался спросить, что за тоска его мучает.
— А по-твоему, весело? — с легкой даже обидой отозвался тот. — Раз миллионщик – так веселись? С сильфидками этими, с одильками! А откуда эти миллионы, откуда это все? — он обвел взглядом окружающее роскошество, античные колонны, причудливую дорогую мебель, картины старинных мастеров с амурными сюжетами по стенам. — Все думают – наследство! Ха-ха! Да у дядюшки, царствие ему небесное, одних только срочных долгов осталось тысяч на четыреста, тоже любил пожить красиво… Нет, Борька, тут иное. Знал бы ты, что в душе у себя ношу… Ты-то, брат, немецких кровей…. это я тебе не в обиду, я ваше племя почище своего уважаю: работящий, честный народ… Только вы умеете любое лихо таить в себе, навроде пушкинского Германна, и по роже у вас ни черта не понять; а знаешь, каково это русской душе – такое держать в себе, ни с кем не делясь?
— Так поделись, что у тебя за "такое", — предложил фон Штраубе.
Обрюзглое лицо Бурмасова с брыжами, как у барбоса, еще больше набухло от сомнения.
— Поделиться… — вздохнул он. — Вот так вот, сходу… Тоже, я тебе скажу, больно колко… — Поднял указательный перст к потолку и перешел на замогильный шепот: – Ибо тайна сия велика есть…
— Ну, как хочешь. — Фон Штраубе скрыл легкую досаду, про себя же подумал: вот! И у этого тоже Тайна!..
Воспоминание о собственной Тайне больно кольнуло сердце.
— Да ты не обижайся, — похлопал Бурмасов его по плечу, — не думай, что не доверяю, я тебе доверяю как раз… Тут такое дело, что так запросто и не скажешь… Авось, еще… вечер-то долгий… Покамест я тебе лучше – о другом. А может, оно и о том же, только с другого боку, не знаю… Ты мне вот что скажи: ты в судьбу веришь – что где-то там все для нас наперед предначертано?