Сергей Романовский - От каждого – по таланту, каждому – по судьбе
У Арсения Тарковского есть стихотворение «Поэт», посвященное Мандельштаму. Заканчивается оно такой строфой:
Гнутым словом забавлялся,Птичьим клювом улыбался,Встречных с лету брал в зажим,Одиночества боялсяИ стихи читал чужим.
Емкий образ. Не так ли? К нему сам Мандельштам мог бы добавить лишь то, что он написал о себе в «Четвертой прозе» (1930): «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель!…»
Да, удивительная это штука – «наша советская власть». Она работала как перегонный аппарат: брала талант в тиски, зажимала его, прессовала, выдавливала из него все соки и оставляла неразложимый остаток в виде озлобленности и желчи.
Свою «Четвертую прозу» Мандельштам написал после почти пятилетнего молчания. Сразу взял нужную высоту и вновь обрел голос.
Многие хорошо знавшие поэта дружно отмечали еще одно несомненное его дарование – талант спорщика. Спорил всегда, со всеми и на любую тему. Ахматова вспоминала, что если вы при нем начинали хвалить имярек, он тут же приступал к его активному поношению. Если бы вы стали ругать того же человека, он тут же бы встал за него горой.
И опять парадокс. При всем при том Мандельштам еще и умел слушать, как никто. С ним было очень интересно общаться, ибо он слушал собеседника, а не себя, и говорил с ним, а не с собой. Крайне редкое, надо сказать, качество.
Теперь – внешность. Вот каким запомнился Осип Мандельштам филологу К. Мочульскому: «Тоненький, щуплый, с узкой головой на длинной шее, с волосами, похожими на пух, с острым носиком и сияющими глазами». Мандельштаму здесь 20 лет.
Очень похож портрет и в зарисовке Георгия Иванова: «На щуплом маленьком теле несоразмерно большая голова. Может быть, она и не такая большая, но она так утрированно откинута назад на чересчур тонкой шее, так пышно вьются и встают дыбом мягкие рыжеватые волосы… так торчат оттопыренные уши… И еще чичиковские баки пучками!»
Еще одно описание – Корнея Чуковского: «Его молодая привычка выпячивать грудь и гордо вскидывать кудрявую голову подбородком вперед делала его похожим на драчливую птицу, готовую в любую минуты ринуться в бой на врага».
Мандельштаму исполнилось 30 лет. Таким он предстал перед Вениамином Кавериным: «Худенький, узкоплечий, среднего роста неприветливый человек, с высоко закинутой гордой головой».
Мандельштаму около 40 лет. Лидия Гинзбург запомнила невысокого, тощего, «с узким лбом, небольшим изогнутым носом, с острой нижней частью лица в неряшливой почти седой бородке, с взглядом напряженным и как бы не видящим пустяков».
И еще. Он был обидчив, как ребенок, и прозорлив, как мудрый старец. Он налету схватывал суть вещей и каждую высвечивал как-то необычно, как мог только он. И в то же время, даже будучи женатым, производил впечатление «бездомного, егозливого и, вероятно, довольно несносного в общежитии». Возможно.
Замечали также (это почти все), как он важно «вздергивает кверху свою… взъерошенную головку» и то, что «он всегда небрит, а на пиджаке у него либо пух, либо не хватает пуговиц» (Э.Ф. Голлербах).
З.Н. Пастернак-Нейгауз не скрывала, что Мандельштама она не любила. Он чувствовал это и в дом к Пастернакам не ходил. Мандельштама она воспринимала как «избалованную красавицу» (? – С.Р.), он якобы был болезненно самолюбив и ревновал к чужим успехам.
Во всех этих зарисовках явно просматривается жалость к человеку, иногда снисходительная и не всегда добрая. Портрет этот писался не с натуры: Мандельштама уже не было в живых, он обернулся «лагерной пылью», и вспоминатели, вообще говоря, могли бы запомнить не только «птичью головку» поэта, а кое-что еще.
* * * * *Немного хронологии. Осип Эмильевич (Хацкелевич) Мандельштам родился в 1891 г. в Варшаве, в семье неудачливого еврейского предпринимателя. Родители не ладили между собой, и Мандельштам с детства прочувствовал, что такое атмосфера взаимного неприятия. Воспитывался под С.-Петербургом, в Павловске. С 1900 по 1907 г. учился в Тенишевском коммерческом училище.
В статье о В.В. Розанове Мандельштам, хотя и признался, что мы, мол, «хотим жить исторически», т.е. не забывая своих корней, сам он их быстро забыл: евреем себя никогда не считал, язык своего народа не знал, иудаизм не признавал. Крестился в методистской церкви в Выборге и потому был принят в 1911 г. на романо-германское отделение филологического факультета Петербургского университета. Он был искренне убежден в том, что национальность поэта – его язык (это перефразировка в афоризм мысли Артура Когена), потому вполне искренне и справедливо считал себя русским поэтом.
О восприятии Мандельштамом революций 1917 г. мы поговорим отдельно. Пока лишь заметим, что крайне впечатлительному, возбудимому и абсолютно не приспособленному к жизни поэту было очень сложно «зацепиться за быт» в условиях общероссийского социального погрома. Он пытался сотрудничать в эсеровской газете «Знамя труда», но голод выдавил его из Петрограда, и в марте 1919 года он бежит в Харьков. Но и оттуда менее чем через месяц перебирается в Киев. В Киеве – полная политическая неразбериха, заработать на жизнь в таких условиях не удается, и голод погнал Мандельштама дальше на юг, в Крым, точнее – в Феодосию. Правда, Киев вспоминал с удовольствием: там он встретил и полюбил свою будущую жену Надежду Яковлевну Хазину.
Мандельштам, как охотничий пес, все время бежал впереди охотника. Только он в Крым, туда же большевики. Мандельштам вновь, не успев даже до сыта поесть, тайком перебирается в Батуми, в Грузию. Там его арестовывают как большевистского агента. Но либеральные меньшевики вняли просьбам двух заступившихся за Мандельштама грузинских поэтов и отпустили его восвояси. Один из этих поэтов, Н. Мицишвили, вспоминал впоследствии: «… входит низкого роста, сухопарый еврей – лысый и без зубов (Мандель-штаму нет и 30 лет. – С.Р.), в грязной дырявой одежде и дырявых шлепанцах. Вид подлинно библейский…»
Пожив немного в гостеприимной Грузии, Мандельштам понял, что в пределах России от зимы и голода все равно не спрячешься, и в октябре 1920 г. он возвращается в Петроград. В марте 1921 г. Мандельштам привозит из Киева свою невесту и становится семейным человеком. Отныне они будут бедовать вместе.
Летом 1924 г. с женой Мандельштама познакомилась Анна Ахматова. Об этой первой встрече она вспоминала с большой теплотой: «Осип Мандельштам привел ко мне (Фонтанка, 2) свою молодую жену. Надюша была то, что французы называют Laide, mais charmante. С этого дня началась моя дружба с Надюшей и продолжается она и по сей день. Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно… Он не отпускал Надю от себя ни на шаг, не позволил ей работать, бешено ревновал, просил ее советов в каждом слове в стихах. Вообще я ничего подобного в своей жизни не видела».
В 1931 г. Мандельштамы перебираются в Москву. Поселяются сначала в коммуналке (им дали две комнатки в Доме Герцена), а осенью 1933 г. переезжают в двухкомнатную кооперативную квартиру в Нащокинском переулке. Мандельштам эту квартиру возненавидел сразу: ведь те стихи уже были написаны, более 10 человек их слышали и он прекрасно понимал, что именно в этой квартире он будет арестован.
Так оно и случилось. И хотя, что мы уже отметили, по меркам того времени, Мандельштама не наказали, а, можно сказать, профсоюзной путевкой наградили, отправив его вместе с женой не в лагеря мордовские, а всего лишь на поселение в городе Воронеже, но самому Мандельштаму от этой холодной, отстраненной логики было не легче – арест его сломал и ему было плохо. Очень плохо. 12 декабря 1936 г. он пишет отцу из Воронежа: «… положение наше просто дрянь. Здоровье такое, что в 45 лет я узнаю приметы 85-летнего возраста». Еще в мае 1936 г. медицинская комиссия его официально признала инвалидом.
Но более собственного здоровья Мандельштама убивает заурядная нищета, он чувствует свою вину перед женой (она-то – за что?) и в отчаянии шлет письма-вопли, взывая о помощи и сострадании.
В апреле 1937 г. он пишет К.И. Чуковскому: «… я сказал – правы меня осудившие. Нашел во всем исторический смысл. Хорошо. Я работал очертя голову. Меня за это били. Отталкивали. Создали нравственную пытку. Я все-таки работал. Отказался от самолюбия. Считал чудом, что меня допускают работать. Считал чудом всю нашу жизнь. Через полтора года я стал инвалидом. К тому времени у меня безо всякой новой вины отняли всё: право на жизнь, на труд, на лечение. Я поставлен в положение собаки, пса… Я – тень. Меня нет. У меня есть только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство. В Союз писателей – обращаться бесполезно. Они умоют руки. Есть один только человек в мире, к которому по этому делу можно и должно обратиться. Ему пишут только тогда, когда считают своим долгом это сделать… (имеется в виду Сталин. – С.Р.). Если Вы хотите спасти меня от неотвратимой гибели – спасти двух человек, – помогите, уговорите других написать… Другого выхода нет… Но поймите: мы отказываемся растягивать свою агонию…»