Осень семнадцатого - Василий Павлович Щепетнёв
Он говорил вежливо и умно, но мне, глядя на него, почему-то подумалось, что слова о цивилизованных странах прозвучали в его устах с какой-то новой, зловещей интонацией. Словно за ними скрывалось нечто иное, нежели культура, философия и музыка. Нечто, пахнувшее сталью, порохом и холодной морской глубиной, где теперь покоился новенький «Святогор».
Я рисовал. Это занятие успокаивает нервы и проясняет мысли. Сейчас система глаз — мозг — рука работает много лучше, нежели пять лет назад. Сейчас я думаю — что изобразить, и почти не думаю — как. Навык, отточенный до автоматизма, выработался сам собою, подобно тому, как учатся ходить или дышать. Совсем как у меня тогда, в двадцать первом веке, под завывание автомобилей за окном. Даже лучше, ибо здесь ничто не отвлекает — ни сигнал смартфона, ни мерцание монитора, лишь шелест угля по бумаге да тиканье маятника в напольных часах.
Пурталес на моем эскизе постепенно предстал в облике солидного купца, застывшего за своим прилавком. Не мелкого торгаша с Сенного рынка, а негоцианта первой, или, на худой конец, второй гильдии, у которого в подчинении множество приказчиков, конторщиков и прочих служащих, но который время от времени, для собственного удовольствия и поддержания тонуса, не брезгует встретиться с покупателем лицом к лицу. Проверяет, все ли ладно работает в его сложной коммерческой империи, не потерял ли он то самое чутье, что когда-то позволило ему подняться из ничего.
И в самом деле, если отбросить дипломатический мундир и звезды на груди, посол до смешного похож на того саратовского купца, чей портрет я набросал с натуры в тринадцатом году, когда мы путешествовали по Волге. Та же основательность в плечах, то же умное, чуть усталое лицо человека, привыкшего вести крупные дела, та же смесь подобострастия и скрытого превосходства во взгляде. Возникает любопытный вопрос: то ли Пурталес за долгие годы в России обрусел, впитал в себя её широкие манеры, то ли тот волжский купец онемечился? Впрочем, размышляя о графе, склоняешься к первому. Пурталес — не какой-нибудь выскочка, вроде тех, что плодились в эпоху великих потрясений; он — Jacob Ludwig Friedrich Wilhelm Joachim von Pourtalès. Само это имя, длинное и звучное, как марш Мендельсона, дышит многовековой историей германской аристократии. Но сильна аристократия, а Россия сильнее.
Немцев по крови у нас в России, если вдуматься, всегда было предостаточно. Да что уж ходить далеко, оглядываться — мы, Романовы, в жилах которых течет кровь стольких немецких принцесс, что и не счесть, по сути, сами являемся немцами. И что? И ровным счетом ничего. Сто лет, прошедших с наполеоновских войн, мы с Германией не воевали, и этот век относительного мира пошел на пользу обеим сторонам, породив невиданный расцвет наук, искусств и промышленности. Если ещё сто лет продержаться в таком же ключе — наступит не жизнь, а настоящая песня, золотой век, о котором грезили философы. Зачем воевать? Ладно, Гитлер — это, допустим, взбесившийся хам, выродок истории, аномалия. Но Вильгельм-то, кузен Вилли, наш дедушка Вилли? Пусть правит себе, и правит спокойно, конституционный монарх, покровитель наук, и никакой Гитлер со своими товарищами (да-да, именно товарищами, партайгенноссе, ибо что такое национал-социализм, как не особая форма оголтелого социализма?) к власти никогда не придёт. И тогда, быть может, гении вроде фон Брауна и нашего Королева не конструировали бы баллистические снаряды для уничтожения себе подобных, а сообща строили лунные корабли, орбитальные станции, а там, глядишь, на Марс бы замахнулись! Какая прекрасная, какая умная история могла бы получиться… Но история, увы, редко следует советам рассудка; её куда чаще ведут по кривым дорожкам предрассудки, амбиции и случайности.
Фантазии, конечно, фантазии… Но — хорошие, светлые фантазии. Зовущие в будущее, которое могло бы быть, но, увы, едва ли будет. История редко следует нашим благим пожеланиям.
Тем временем разговор с Пурталесом, достигнув своей риторической кульминации, плавно подошел к концу. Финал вышел самый что ни на есть тёплый и благорасположенный, ибо, разговаривая с послом, ты по дипломатическому этикету говоришь с самим главой государства, пусть и через своеобразного медиума. Нечто вроде спиритического сеанса, где дух кайзера Вильгельма незримо витает в комнате, и ты обращаешься к нему через его доппельгангера. Papa, будучи человеком в высшей степени благородным и не желающим ссоры, решил, что не след, не разобравшись до конца, ругаться с августейшим кузеном и дядей. Напротив, надлежит выказать ему всяческую приязнь, поминая старую, но не утратившую актуальности пословицу, что вежливость, будучи дешевой в производстве, зачастую ценится дороже злата.
Я ещё раз, уже как художник, вгляделся в графа. Нет, определенно обрусел. Вот сэр Джордж Бьюкенен — тот как был законченным, стопроцентным британцем с его невозмутимой холодностью, так им и остался. Морис Палеолог, французский посол, тоже не перенял русскости ни на гран, оставаясь воплощением галльского ума и светскости. А Пурталес… Конечно, Германия для него превыше всего, в этом сомнений быть не может. Но и Россия, в которой он прожил столько лет, для него уже не чужая, не terra incognita. Он вжился в её быт, понял её широкую, непредсказуемую душу. Так я вижу его — и как художник, стремящийся ухватить суть характера, и как цесаревич, пусть пока и молчаливый, но все же участник события. В глазах Пурталеса читалась не только тревога дипломата, но и какая-то почти личная досада от того, что всё так запутанно.
Когда тяжелая дверь кабинета закрылась за графом, Papa медленно обвел нас всех взглядом — меня, сестер, молча присутствовавшего министра иностранных дел Сазонова — и произнес с той простотой, которая всегда выдавала в нем глубину переживаний:
— Ну что ж? Верить, или не верить?
Вопрос был обращен ко всем собравшимся, но как-то так вышло, что и Papa, и сестры, и даже сам Сергей Дмитриевич Сазонов устремили взоры на меня. Сазонов — с едва заметной, усмешкой профессионального дипломата, для которого мнение мальчишки не могло иметь серьезного веса; сестры же — с открытой, почти молящей надеждой, ибо я в их глазах был чудо-мальчиком, провидцем, тому, кому единственному из всех открыто грядущее.
Да, было открыто когда-то. Но теперь история уже который год своевольно идет не прописанной в учебниках дорогой. Великие державы, вопреки всем