Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
Лежи, Л-ланс-с-сман, лежи… Белые поля стерты, на фигуре твоей носки и трусы. А в дверь стучат. Он уселся, уставился в стену, дышит. Тяжело дышит. Сердце бухает в виски. Завернулся в простыню, как пацан, изображающий привидение… Лежит на животе — сколько? Вспоминает, как будто со дна глубокой могилы, в черной грязи, в бессветной пещере, в миле под поверхностью земли, вибрацию мобильника, а чуть позже бренчанье телефона на псевдодубовом столе. Но он был погребен глубоко, в миле под землей, и телефоны снились, и не было силы и желания отвечать. Подушка пропитана компотом из пьяного пота, паники, слюны. Взгляд на часы. Двадцать минут одиннадцатого.
— Мей-ир-р!
Ландсман валится на постель, путается в простынях.
— Бина, меня нет. Я уволился.
Бина не отвечает. Ландсман надеется, что она приняла его отставку. Да какая, собственно, разница? Бина вернулась в свой модуль, а тут этот типус из похоронного заведения… и Бина уже не еврейка-полицейка, а служащая правопорядка великого штата Аляска. Она ушла, теперь Ландсман может пригласить горничную, которая меняет белье, и попросить ее чпокнуть его из шолема. Похоронить очень просто: вернуть кровать в исходное положение, оставив тело неубранным. Клаустрофобия, боязнь темноты больше ему не помешают.
Через секунду Ландсман слышит скрежет зубов ключа в замке, дверь номера пятьсот пять распахивается. Облеченная полномочиями Бина вползает в номер, как в комнату больного, в кардиологическую реанимацию, ожидая зловещих признаков смерти, мрачных истин тленности.
— Гр-р-ёб бы твой Иисус Христа! — жестко выпаливает она. Акцент ее, а выражение… где она его только подхватила?… Во всяком случае, Ландсману оно кажется интересным, да и сам процесс, если его наглядно представить… не жалко и на билет потратиться.
Она бредет меж разбросанной одеждой и полотенцами, останавливается у изножья складной кровати. Взгляд ее скользит по розовым обоям, оживленным красными гирляндами, по зеленому плюшевому ковру с таинственным узором из выжженных дыр и неизвестного цвета пятен, регистрирует пустую бутылку, осколки стекла, облупленную фанеровку на мебели из прессованной древесной стружки… из древесного фарша. Ландсман лежит головой в сторону Бины и вынуждает себя наслаждаться выражением ужаса в ее глазах, чтобы заглушить стыд.
— Как на эсперанто «куча дерьма»? — спрашивает Бина. Она подходит к «дубовому» столу, взвешивает взглядом обтрепанные ниточки теста, оставшиеся от лапшевника.
— По крайней мере хоть что-то съел.
Она разворачивает кресло к кровати, опускает свой мешок на пол, критически изучает сиденье кресла. Ландсману кажется, что Бина решает каким дезинфицирующим составом из глубин своего магического мешка обработать кресло, прежде чем в него можно будет сесть. Наконец она решается обойтись без дезинфекции и осторожно, по частям, опускается на сиденье. На ней серый брючный костюм из какой-то гладкой ткани с отливом черного. Под пиджаком серо-зеленая шелковая блузка. Лицо не накрашено, лишь губы тронуты помадой. В это время суток прическа еще не выбилась из-под контроля, удерживается в узде при помощи заколок и зажимов. Как она спала в эту ночь в узкой постели в свой старой комнате, на верхнем этаже дома на две семьи на Японском острове, будил ли ее старый мистер Ойшер, бухая по ступеням и половицам своим протезом — по лицу Бины не заметно. Лицо ее сейчас занято другим. Брови встретились на переносице, накрашенные губы сжались в кирпичного цвета полосочку шириной не более двух миллиметров.
— Как у вас утро прошло, инспектор?
— Я не люблю ждать. Особенно впустую. И особенно тебя.
— Инспектор, вы меня, возможно, не расслышали. Я ушел. Уволился. Меня нету.
— Смешно, но когда ты повторяешь свои идиотские хохомочки, настроение у меня вовсе не улучшается.
— Я не могу на тебя работать, Бина. Брось, это ведь с ума сойти. Это как раз такого рода идиотизм, какого и можно было ожидать от нашего милого руководства в теперешнее время. Забудь: плюнь и разотри. Я не собираюсь играть в этом квартете «Кто в лес, кто по дрова». Я ушел. На кой я тебе? Наклей черные метки на все дела. Начато — окончено. Какая, на хрен, разница? Кому это сейчас интересно? Подумаешь, десяток дохлых жидов!
— Я перекопала дела. — Бина замечает, что не утратила своего завидного качества игнорировать Ландсмана и периоды его прострации. — И ни в одном не нашла ничего, указывающего на связь с вербоверами. — Бина лезет в портфель и достает пачку «Бродвея». Вытряхивает одну сигарету, сует в рот. Следующую фразу она произносит как бы между прочим, на что он сразу обращает внимание: — Разве что тот парнишка, которого ты нашел внизу.
— Ты ж это дело зарубила, — отзывается Ландсман с отточенным полицейским лицемерием в лице и голосе. — Снова куришь?
— Табак, ртуть! — Она отбрасывает прядь волос и зажигает сигарету. — Расстроенный квартет.
— Дай мне одну.
Бина передает ему пачку, он садится, аккуратно завертываясь в простыню, как в тогу. Она окидывает взглядом его древнесенаторское великолепие, замечает седую шерсть на груди, дряблеющий брюшной пресс, костлявые колени.
— Спать в носках и подштанниках… Хорош, ничего не скажешь.
— У меня глубокая депрессия, я так полагаю. Полагаю, тряхнуло меня здорово сей ночью.
— Этой ночью?
— Этим годом. Этой жизнью.
Она оглядывается, выискивая, что бы приспособить под пепельницу.
— Значит, вы с Берко поперлись вчера на Вербов, тыкать палки в осиное гнездо, искать следы этого Ласкера?
Нет смысла врать ей. Но Ландсман слишком привык не подчиняться приказам, чтобы вот так сразу на тебе, раскалываться да раскаиваться.
— Что, уже брякнули?
— Брякнули? С Вербова? В субботу утром? Кто бы оттуда стал мне названивать в субботу утром? — В глазах ее пляшут какие-то чертики. — И что бы они мне сказали, если бы брякнули?
— Извини, — лепечет Ландсман. — Больше не могу.
Он встает, сенаторская тога повисает на одном плече. Огибает складную кровать, направляется в крохотный санузел с пятнистой раковиной, стальным зеркалом и душевой насадкой. Занавески нет, на полу в центре сток. Он закрывает дверь, расслабляет сфинктер мочевого пузыря, с наслаждением опорожняется… Блаженство, блаженство… Пристроив сигарету на край крышки сливного бачка, оскорбляет физиономию мылом. Снимает с крюка шерстяной халат, белый в красную, зеленую, желтую и черную «индейскую» полоску. Влезает в халат, завязывает пояс, возвращает сигарету в рот и глядит на свое отражение в искарябанном прямоугольнике полированной стали над раковиной. Ничего нового, ни глубин неизведанных, ни нежданных сюрпризов. Нажав кнопку смыва, возвращается в комнату.
— Бина. Я с этим парнем не знаком. Наши пути пересеклись случайно. Я мог бы и познакомиться с ним. Случайно. Но не познакомился. Если б мы познакомились, может, стали бы друзьями. Может, и нет. Он кололся и ничего более знать не хотел. Так часто бывает. Но знал я его или нет, росли мы с ним вместе, сидели на одном диване, за руки держась или нет, неважно. Кто-то пришел сюда, в отель, в мой отель, и продырявил ему затылок, когда он плавал в свой дури. И это меня беспокоит. Плевать на мое сформировавшееся за долгие годы неприятие общего определения убийства. Побоку первопричины, кто прав, кто виноват, к черту закон и порядок, полицейские процедуры, к черту честь мундира и политический понос, Реверсию, индейцев и еврейцев. Эта драная ночлежка — мой дом. Еще на два месяца или два года, не знаю. Я здесь живу. Вся эта шушера, снимающая норы с вытяжными койками и стальными зеркалами в клозетах — мои соседи. Пожалуй, они мне нравятся. Некоторые из них отличные ребята. Большинство просто дерьмо. Но черт меня дери, ежели я позволю кому-то войти сюда и пустить пулю в чей-то затылок.
Бина уже приготовила две чашки растворимого кофе. Одну протянула Ландсману.
— Черный, сладкий. Так?
— Бина…
— Самодеятельность. Черную метку никто не снимал. Тебя зажмут, сомнут, сломают. Рудашевские выдернут тебе ноги из задницы. Я об этом ничего не знаю и знать не желаю. — Она подошла к мешку, вытащила из него стопку папок, бухнула на облупленный стол. — Данные экспертизы неполные. Шпрингер подвесил ее в воздухе. Кровь и волосы. Латентные. Не густо. Баллистики еще нет.
— Спасибо, Бина. Слушай, Бина… Этот парень. Не Ласкер он. Этот парень…
Она прижала ладонь к его губам. За три года она ни разу к нему не прикоснулась. Тьма взметнулась вокруг Ландсмана, но тьма трепещет, кровоточит светом.
— Ничего не знаю и знать не желаю. — Она пригубила чашку и сморщилась. — Ф-фу, гадость…
Чашку на стол, опять за мешок и к двери. Остановилась, глянула на Ландсмана, торчащего среди комнаты в халате, который сама же ему и подарила на тридцатипятилетие.