Фигль-Мигль - Волки и медведи
– Так вот о ком по всем аптекам шуршат! Слушай, – Муха замялся, – он правда того… без штанов был?
– Да в штанах, в штанах.
– Кто ж его?
– Молодой считает, что Сахарок.
– Конечно, Сахарок, – серьёзно согласился Муха. – А кому ещё? Он, он, аспид попущенный.
– Я потребовал у Добычи наши деньги.
– Какие деньги?
– Долю в наследстве, как это «какие»?
Муха даже остановился и посмотрел с удивлением.
– Ты до сих пор помнишь?
– А почему ты забыл?
Мы разговаривали на ходу, борясь с ветром и снегом, предусмотрительно не глядя друг на друга. Но тут он всё же ко мне повернулся. «Потому что всегда и все забывают, – читалось на его лице. – Как иначе?»
– Не стал бы солидный человек аттракционы здесь устраивать, – сказал он, подумав. – Сам посчитай. Жалуется он, например, косарям, косари шлют бойцов или дружинников, а потом ты получаешь вызов и всё всплывает. Не знаю, как это по науке, а у нас такие вещи называют проблемой.
– В Автово свой разноглазый. Был, по крайней мере. Я его летом видел.
– Где?
– На помойке, – ответил я честно.
13«Добился я немногого, – говорит Борзой, – но надежд подавал ещё меньше». С огромным трудом и даже насилием я смог связать его живую фигуру с представлением о том отчаянном анархисте, который когда-то, по словам Злобая, повёл экспедицию за Обводный канал и не вернулся. «Смелый, – повторял Злобай, – резкий, дерзкий. Ярый. Одним словом, борзой. Ты же не думаешь, что такое погоняло кому попало дадут», – и из всего списка только смелость, пожалуй, осталась на своём месте, но подурнев и почернев, как некрашеный забор под натиском воды и ветра.
Среди всех искорёженных людей, которых я повидал, этот выделялся мстительной злобой к прошлому. У многих прошлую жизнь накрыла милосердная амнезия, у некоторых сохранился мучительный образ потерянного рая, но деятельно возненавидел только он. Его усилиями в Автово не было анархистов: было нечто опереточное, выражающее свой анархизм сапогами, кожаными плащами, патлами и омерзительной игрушечной демагогией за пивом в пятницу вечером.
По какому-то извращённому наитию Борзой раз в квартал наведывался на эти посиделки. Мёртвый, ядовитый, облечённый властью: одно его присутствие убивало все не вписывающиеся в карикатуру ростки и потуги. («Плановая дезинфекция», – говорил он.) А за плечом его, вопреки его воле и помимо сознания, стояли тени неведомых мастодонтов былого, тень Кропоткина.
Он не то что дружил (он ни с кем не дружил) с Вилли, но грамотно работал с ним в паре, как такой человек, с которым никому не хочется иметь дела. Я вот тоже не захотел.
Вилли, к которому я предсказуемо обратился, сидел за столом и размеренно писал. Справа от него высилась гора папок, слева от него высилась гора папок – и сигаретный дым слоился в свете старой настольной лампы над залежью каких-то вовсе неопределимых разрозненных бумаг. Строчащая рука поднялась в приветственном жесте, который я истолковал как приглашение сесть.
Таким, в густом облаке бумаги и дыма, и вспоминается он: либо пишет сам, либо диктует. Протокол был фундаментом его жизни, папки превращались в кирпичи. Из этих бумаг, суконных слов и колченогих формулировок, Вилли неизменно добывал правду. Что-то он всегда умел разглядеть и сопоставить, как будто смотрел на проходные и не имеющие значения факты, покуда те, загипнотизированные, не выстраивались в безупречную и уже насквозь ясную последовательность.
Да и сам он был зачарован. Его попавшему в ловушку уму мир представлялся исчерпывающей описью, суммой данных, связь между которыми можно установить не благодаря казуистике, а потому что она действительно существует – как торжествующая и не подлежащая критике связь между пальцем и его отпечатком.
– Это всё протоколы? – спросил я, обозревая папки на столе, под столом, в шкафах и на подоконниках.
– Протоколы, рапорты, постановления, сообщения, разрешения, поручения, уведомления, справки, подписки, повестки и, – он поднял палец, – извещения.
– А чем извещение отличается от уведомления?
– Уведомляют гражданина, – сказал Вилли, откладывая ручку, – о чём-нибудь неприятном: производстве обыска, например. А извещение – наоборот. Уголовное преследование вот когда прекращают, и теоретически можно надеяться на возмещение имущественного вреда. Перечислить?
– Перечисли.
Вилли возвёл очи горе и со вкусом забарабанил:
– Возмещение имущественного вреда включает в себя возмещение заработной платы, пенсии, пособия, штрафов и процессуальных издержек, конфискованного или обращённого в доход государства имущества, сумм, выплаченных за оказание юридической помощи, – и иных расходов.
– Вилли, что случилось с вашим разноглазым?
– Фу, – сказал Вилли. – Почему сразу «случилось»? Разве дело заводили?
– Вот я и пришёл спросить.
– Отвечаю: не заводили. Дела не было – эрго, ничего не было. Посмотри, – он хлопнул по папкам, – вот это было; так было, что не отменишь. Даже если пожар, – он повысил голос, отвечая моему вопросительному взгляду, – даже если налёт! За-до-ку-мен-ти-ро-ва-но. Сжечь архив можно, а переписать – нет. Уничтожить, но не изменить, не отменить, не перекроить и не перекрасить. Кстати, у меня тут рапорт лежит. Об обнаружении признаков преступления. – Вилли привычной рукой переворошил бумаги и выхватил одну. – «Докладываю в соответствии… так-так… четверо граждан провинции Автово, перечисляются… доставлены в больницу, число, время…» «Скорую», увы, вызвали, – поднял он на меня глаза. – А у них строго с отчётностью. Теперь что зафиксировано… Зафиксированы тяжкие и средней тяжести. Причинение вреда здоровью – у нас за это статья, Разноглазый. Так себе статейка… Ну тем не менее.
– Не понимаю, при чём здесь…
– А взгляни.
Пострадавшими гражданами оказались Лёша Пацан с товарищами. Кто-то избил членов ОПТ расчётливо и беспощадно.
– Согласен, – сказал Вилли, – у нас культурная жизнь не совсем на подъёме. Есть, есть претензии по форме и существу, особенно что касается этих пацанских верлибров. Но зачем же писателей лупить? Я вот слышал, что и городской отлёживается. Эпидемия какая-то. Будто бродит по родной стране маньяк и дробит искусстве челюстно-лицевую область. Её этим не улучшишь.
– Всё-таки насчёт разноглазого…
– А ещё труп этот, – перебил Вилли. – Мы когда личность установили, натурально обомлели. Ведь такие версии возникают – прямо-таки опасные с политической точки зрения.
– Вилли, это ерунда.
– Но ты тогда промолчал.
– От страха, исключительно от страха. Ну и я ведь знал, что ты узнаешь.
– Да, на свою голову. – Вилли вздохнул. – Глупо подозревать тебя и Молодого в уголовном преступлении. Тем более, гм, убийстве. Потому что, даже если оккупационное руководство идёт на убийство, это будет не уголовное преступление, а государственная необходимость.
– Вилли…
– Упаси Господь сказать дурное слово про оккупацию. Мы люди бездуховные, но всё равно понимаем: геополитика там, империя… а то кто б ради собственного удовольствия попёрся нашу дыру, того, оккупировать… И всё-таки во всём, Разноглазый, должен быть порядок. У прокуратуры – кражи да разбой, у вас – судьбы Родины. А если под видом судеб писателей мордовать да косарям мозги выпускать на свежий воздух, то что начнётся? Я вроде как в уголовщине разбираться начну и с маху в судьбы сунусь, а вы, что тоже прискорбно, соскочите с судеб в самый банальный УПК.
– Вилли!
– Ну, я без намёка, – закивал Вилли. Его сияющий наглый взгляд что-то безостановочно искал в моём лице. Он не взирал в упор – даже для автовских следователей это было бы чересчур, в упор смотреть на разноглазого, – но, взглядывая мельком, искоса, с одного боку, с другого, позволял себе медлить, задумываться – и тогда быстрый цепкий взгляд превращался в долгий отрешённый.
– Если дело не заводили, может, он свидетелем где-нибудь проходил?
Вилли не стал отвечать, но смеясь и отмахиваясь уткнулся в свою писанину. Что, собственно, и было ответом.
– Вилли, ты из-за этой облавы сердишься?
С облавой вышла ожидаемая незадача. Бойцы Молодого и гвардейцы всю ночь прочёсывали улицы, шалманы и дома мирных граждан, а в улове у них оказались рвань, пьянь, вздумавший качать права фельдшер и пара портовых грузчиков, чьи рожи и строение черепов не понравились Молодому – который в качестве физиогномиста и френолога оскандалился ещё сильнее, чем в роли ответственного политика, отметелившего мимоходом литературных деятелей из ОПГ.
Обыватели сперва опешили, но, увидев, что жертв и разрушений нет, стали смеяться.
Здесь всё проходило по касательной, серьёзные притеснения и дурацкие выходки, и гражданин, что бы с ним ни сделали, только отряхивался и бежал дальше – если продолжали служить ноги. Автовские сами не знали, что нужно изобрести, чтобы по-настоящему их унизить, взбесить, спровоцировать, – и не стремились выяснять, подкоркой понимая, что широкий народный протест – сюрприз похлеще выборочных репрессий.