Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
— Какие у меня могут быть дела? — отвечает она вопросом.
Ландсман осознает беспочвенность своего любопытства, несет поднос с тарелкой к кофейникам и добывает себе напиток. Сует кофейной кассирше деньги и продырявленную дисконтную карту, отступает под натиском конкуренции: еще двое соперников в борьбе за звание самого одинокого еврейца округа Ситка кукуют за столиками. Ландсман направляется к «своему» столику, у окна, через которое можно профессионально следить за улицей. На соседнем столике кто-то оставил недоеденную порцию тушенки с картошкой и полстакана чего-то, по цвету напоминающего сода-вишню. Объедки и скомканная салфетка вызывают легкую тошноту, настроения не улучшают, но что поделаешь — любимый столик… Должен же коп обозревать улицу. Ландсман усаживается, сует салфетку за ворот, разрезает творожный блинц, сует кусок в рот, жует… Глотает. Хороший мальчик, паинька.
Один из его конкурентов в гонке одиночества — бывший уличный букмекер, мелкий жучок тотализатора по имени Пенгвин Симковиц, профукавший чьи-то деньги и избитый уличными же штаркерами до потери заметной доли разума и здравого смысла, которыми он и ранее богат не был. Другой, сосредоточенно поглощающий салат из сельди со сливками, Ландсману неизвестен. Левый глаз этого еврея скрыт за телесного цвета пластырем, левая линза в очках отсутствует. Прическа его сведена к трем несерьезным сивым клочкам в передней части черепа. Щека порезана при бритье. Когда по этой щеке покатились и закапали в сельдь слезы, Ландсман сдался.
Тут появился Бухбиндер, археолог миражей, дантист, которому его щипцы и вставные челюсти нашептывали типичное для дантиста хобби: паяние перстеньков да укладка паркета в кукольном домике, — но до поры до времени. Потом вдруг Бухбиндера занесло. Мелкие бзики сменились всепоглощающим еврейским безумием. Он принялся за воссоздание инструментария древних «койеним», жрецов Яхве, сначала в миниатюре, а затем и в натуральную величину. Ведра для крови, вилки для расчлененки, лопаты для пепла — все, как предписывает книга Левит священным кулинарам Иерусалима для освященных барбекю. Дантист основал музей, возможно, и поныне существующий, разместил его там, где потеряла разбег улица Ибн-Эзра. В витрине дома, в котором он выдергивал зубы неимущим евреям, возвышался Храм Соломонов, выстроенный из картона, похороненный под слоем пыли, украшенный херувимами и дохлыми мухами. Наибольшей популярностью музей пользовался у соседского хулиганья. Частенько унтерштатский патрульный часа в три ночи являлся по вызову и заставал безутешного Бухбиндера над порушенной и оскверненной коллекцией, любующимся кучей дерьма, плавающей в медной золоченой курильнице.
Бухбиндер заметил Ландсмана, и глаза его тут же близоруко сощурились от дурного предчувствия. Он вышел из мужского туалета, еще не отняв мудрых пальцев своих от пуговиц ширинки, с лицом, выражающим глубокое, но бесполезное понимание загадок вселенной, и вернулся к тушенке и черри-соде. Бухбиндер мужчина положительный, тучный, выходец из Германии, одет он в кардиган, рукава реглан, на пузе напузник вязаный. Чем ниже, тем современнее: из-под твидовых брюк горчат зимние кроссовки. Темный блондин с сивой и серебряной сединой. Бухбиндер постоянно подбадривал свою бороду ласковыми прикосновениями. В сторону Ландсмана он небрежно швырнул улыбку, как грош в кружку нищего, после чего выудил из кармана пухлый томик и, не забывая о тарелке, углубился в чтение чего-то весьма увлекательного, напечатанного мелким шрифтом. Почти сразу принялся раскачиваться в такт чтению и жеванию.
— Доктор, как ваш музей поживает? — окликнул его Ландсман.
Бухбиндер озадаченно уставился на странного незнакомца с блинчиками.
— Ландсман из управления полиции, может, вспомните. Я у вас…
— Да-да, конечно. — Бухбиндер выдавил на физиономию куцую улыбку. — Очень приятно. Мы, собственно, не музей, а институт, но это ничего…
— О, извините…
— Ничего, ничего. — Мягкий идиш Бухбиндера нанизан на жесткую проволоку германского акцента, от которого он, как и все остальные йекке, не хочет отвыкнуть и через шесть десятков лет. — Это обычная ошибка, все так говорят.
«Ну так уж и все», — думает Ландсман, а вслух произносит:
— Все там же, на Ибн-Эзра?
— Нет, сэр. — Доктор Бухбиндер с достоинством стирает салфеткой горчицу с губ. — Я закрылся официально и навсегда.
Высокопарность, торжественность тона и манер как-то не вяжется, по мнению Ландсмана, с содержанием высказывания.
— Надоели неподходящие соседи, — подсказывает Ландсман.
— Соседи… Животные! — весьма бодро исправляет его доктор Бухбиндер. — Они били стекла и разбивали мое сердце. — Он отправляет в рот последний кусок говядины и принимается ее тщательно пережевывать. — Однако на новом месте я буду для них недосягаем.
— И где это новое место?
Бухбиндер улыбается, разглаживает бороду, отодвигается от стола, готовится к приятному сюрпризу.
— В Иерусалиме, конечно. Где же еще, — открывает он наконец сладкую тайну.
— О-о, — почтительно блеет Ландсман, стараясь не выдать озадаченности. Он не видел правил и условий допуска евреев в Иерусалим, но наверняка на первой позиции в этом перечне — не быть одержимым религиозным лунатиком. — Иерусалим… Далеко, однако.
— Да, конечно.
— Полностью и навсегда?
— Разумеется.
— Есть там знакомые?
Живут еще евреи в Иерусалиме, всегда они там жили. Немного осталось. Жили они там и до того, как вынырнули откуда ни возьмись сионисты с сундуками, набитыми учебниками иврита, сельскохозяйственными справочниками и грядущими невзгодами для всех и каждого.
— Как сказать, — мнется Бухбиндер. — Вообще-то нет. Кроме разве… — он пригибается и понижает голос, — Мессии.
— Гм… Неплохо для начала, — живо откликается Ландсман. — Я слыхал, он там с лучшими из лучших.
Бухбиндер кивает, недосягаемый в сусальном святилище грез, сует книжонку в карман пиджака.
— Окончательно и бесповоротно. — Он засовывает себя вместе с мечтаниями и чаяниями в синий пуховик. — Всего доброго, Ландсман.
— Всего хорошего, доктор Бухбиндер. Замолвите там за меня словечко перед Мессией.
— О, в этом нет нужды.
— Нет нужды или нет смысла?
Развеселые глаза доктора Бухбиндера вдруг отозвались сталью, превратились в диски зубного зеркала. Они оценивают Ландсмана с прозорливостью, обостренной двадцатью пятью годами поисков причин неверия и слабости духовной. На мгновение Ландсман даже усомнился в душевном нездоровье доктора.
— Вы сами сделали свой выбор, — припечатал Бухбиндер. — Не так ли?
18
Покидая «Полярную звезду», Бухбиндер остановился и придержал дверь, пропуская внутрь пронзительно оранжевую парку, подгоняемую пургой. Бина волочет па плече свой древний кожаный мешок, набитый всякой служебной тягомотиной. Торчат корешки папок, видны скрепки, скалывающие листки, разноцветные метки из клейкой ленты. Бина откинула капюшон парки. Волосы заколоты кверху и назад, предоставлены сами себе. Цвет их… такой цвет Ландсман встретил в ином месте лишь однажды за всю свою жизнь. Это произошло, когда он впервые взял в руки большую оранжево-красную тыкву. Из самой глубины ее канавок сияла ему в лицо прическа Бины.
Новая посетительница поволокла свою сумку к кассирше. Проходя через турникет к стойке с подносами, Бина непременно увидит бывшего мужа, упрется в него взглядом.
Ландсман мгновенно принял мудрое решение: он ее не видит, о ее присутствии не подозревает. Забыл, что она на свете существует. Внимание его поглощено событиями на Хальястре-стрит. Направление ветра и безобразно-непредсказуемое его поведение. Толщина снегового покрова составила около шести дюймов. Три цепочки следов неупорядоченно пересекаются, переплетаются, втаптываются друг в друга и дружно покрываются мириадами свежевыпавших снежинок. Через улицу, на заколоченных окнах «КРАСНЫ — ТАБАК И КАНЦТОВАРЫ», болтаются отдираемые настырным ветром афишки: они приглашают в «Воршт» на вчерашнее выступление гитариста, валявшегося в туалете без денег и перстней. Телефонный столб распустил во все стороны лучи проводов, маркируя стены и двери громадного воображаемого еврейского гетто. Подсознательно бдительный шамес регистрировал множество видимых и лишь подразумеваемых деталей, но сознание Ландсмана сфокусировалось на моменте, когда Бина увидит его, одинокого, за столиком, терзающего несчастный блинц, когда он услышит произнесенное ею свое имя.
Момент этот все не наступает, и Ландсман отваживается на еще один взгляд украдкой. Еда уже на подносе, Бина заплатила, получает сдачу. Стоит спиной к Ландсману. Она его уже видела, не могла не заметить. Миновал момент, когда разверзаются хляби, когда срывается грязевая лавина, несется по склону неудержимо. Ландсман и Бина жили в браке двенадцать лет и еще пять до брака. Оба они друг для друга первая любовь и первый партнер, первый предатель, первое прибежище, первый сожитель, первый слушатель, первый, к кому можно обратиться, когда что-то — даже само супружество — не ладится. Полжизни вперемешку их биографии, тела, их фобии, теории, рецепты, библиотеки, коллекции звукозаписей… Они спорили и ругались, нос к носу, размахивая руками и брызжа слюной, швыряя что попало, пиная что попало, разбивая что попало, выдирая друг другу волосы. На следующий день его щеку и грудь украшали полулуния ногтей Бины, а ее предплечье — багровые отпечатки его пальцев. Лет семь их совместной жизни отмечали ежедневные либо еженощные соития. Нежные и грубые, радостные и злые, жаркие, холодные, сонные, недобрые… В кроватях, на диванах, где попало. На матах и полотенцах, на старой занавеске душевой кабины, в кузове пикапа, за помойным контейнером, на крыше водокачки, в гардеробе кабачка «Руки Исава». Однажды даже трахнулись в служебной обстановке, на грибно-плесневой колонии в модуле отдела.