Уолтер Миллер - Гимн Лейбовичу (С иллюстрациями)
— Важным нарушением порядка, я бы сказал. Что ты хочешь, чтобы я сделал? Отлучить их от стола?
— Пока еще нет, но вы должны их строго предупредить.
— Хорошо, я улажу это дело. Это все?
— Все, домине, — он было направился прочь, но остановился. — Да, кстати, вы считаете, что устройство брата Корнхауэра будет работать?
— Надеюсь, что нет, — фыркнул аббат.
Лицо отца Голта выразило удивление.
— Но тогда почему же вы позволяете ему…
— Во-первых, я любопытен. Хотя… Эта работа наделала много шума, и я уже жалею, что разрешил начать ее.
— Почему же вы не остановите его?
— Я надеюсь, что он придет к полному краху и без моей помощи. Если его замысел провалится, то это произойдет как раз во время посещения дона Таддео. Это будет самая подходящая форма для смирения гордыни брата Корнхауэра… следует напомнить ему о его призвании, прежде чем он начнет думать, будто религия призвала его главным образом для того, чтобы построить в монастырском подвале генератор электрической энергии.
— Но вы готовы допустить, отец аббат, что в случае успеха это будет выдающимся достижением?
— Я не готов это допустить, — резко оборвал его дом Пауло.
Когда Голт ушел, аббат после короткой дискуссии с самим собой, решил разрешить сначала проблему Поэта-Эй, ты! а затем уже проблему «Проклятие» против «Прогресса». Простейшим решением проблемы Поэта было бы изгнание его из королевских апартаментов, а лучше всего, и из аббатства, и из окрестностей аббатства, и из пределов слуха, зрения, осязания. Но никто не мог надеяться с помощью «простейшего решения» избавиться от Поэта-Эй, ты!
Аббат отошел от стены и пересек двор по направлению к домику для гостей. Он передвигался наощупь, так как ночью строения выглядели сплошными темными монолитами, только в нескольких окнах мелькали огоньки свечей. Окна королевских покоев были темными, но у Поэта было время отдыха и, скорее всего, он находился там, внутри.
Войдя в дом, он ощупью отыскал дверь справа и постучал. Явственного ответа не последовало, только слабый блеющий звук донесся откуда-то изнутри. Он снова постучал, потом толкнул дверь, и она открылась.
Слабый свет тлеющих углей рассеивал темноту. В комнате стоял запах протухшей пищи.
— Поэт?!
Снова слабое блеянье, но теперь уже ближе. Он подошел к огню, достал головешку и зажег лучину. Оглядевшись вокруг и увидев беспорядок, царивший в комнате, он содрогнулся. Здесь никого не было. Он перенес огонь в лампу и отправился исследовать другие комнаты покоев. Придется их тщательно выскрести и обкурить, — а также, вероятно, очистить молитвами, — прежде, чем сюда войдет дон Таддео. Он надеялся заставить скрести Поэта-Эй, ты! но знал, что на это весьма мало шансов.
Во второй комнате дом Пауло неожиданно почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он остановился и медленно огляделся. Одинокий круглый глаз пялился на него со стоявшего на полке кувшина для воды. Аббат дружески кивнул глазу и пошел дальше.
В третьей комнате он обнаружил козу, которую никогда раньше не видел.
Коза стояла на крышке высокого сундука и жевала репу. Она была похожа на маленькую горную козу, но голова у нее была совершенно лысой и при свете лампы казалась ярко-синей. Несомненный урод от рождения.
— Поэт?! — резко осведомился дом Пауло, глядя на козу и теребя нагрудный крест.
— Здесь я, — донесся сонный голос из четвертой комнаты.
Дом Пауло с облегчением вздохнул, избавляясь от отвратительного наваждения. Коза продолжала жевать репу.
Поэт лежал, развалившись поперек кровати. Здесь же, на расстоянии протянутой руки, лежала бутылка вина. Он возбужденно сверкал в свете лампы своим единственным здоровым глазом.
— Я заснул, — объяснил он, поправил черную повязку на глазу и потянулся за бутылкой.
— Тогда проснись. Ты немедленно уберешься отсюда, сегодня же вечером. И унеси свои пожитки, чтобы воздух в покоях очистился. Спать будешь в келье конюхов, под лестницей, где тебе и место. Утром вернешься сюда и все вычистишь.
Поэт вдруг стал бело-синим. Он запустил руку под одеяло, вытащил оттуда что-то, зажатое в кулак, и задумчиво уставился на него.
— Кто пользовался этими покоями передо мной? — спросил он.
— Монсеньор Лонжи. А что?
— Просто мне интересно, кто занес сюда клопов. — Поэт раскрыл кулак, выщипнул что-то у себя с ладони, раздавил это между ногтями и щелчком отбросил прочь.
— Пусть их отведает дон Таддео. Я и без них проживу. Останься я здесь, они заживо сожрут меня. Я давно собирался уйти отсюда, а теперь, когда вы решили вернуть мне мою старую келью, я буду счастлив…
— Я не имел в виду…
— …принять ваше радушное гостеприимство, но несколько позже, когда закончу свою книгу.
— Какую книгу? Впрочем, неважно. Сейчас же забирай отсюда свои вещи.
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Хорошо. Я не думаю, что мог бы вынести окаянных клопов еще и этой ночью.
Поэт скатился с кровати, но задержался, чтобы хлебнуть из бутылки.
— Дай мне вино, — приказал аббат.
— Ну конечно. Отхлебните. Оно хорошего разлива.
— Благодарю, хотя ты и украл его из наших погребов. Оно могло оказаться вином для святых таинств. Это тебе приходило на ум?
— Я не проходил посвящение.
— Я удивлен, что ты подумал об этом.
Дом Пауло забрал бутылку.
— Я не крал его. Я…
— Оставь вино. Где ты украл козу?
— Я не крал ее, — заявил Поэт.
— Что же она — материализовалась?
— Я получил ее в подарок, о благороднейший.
— От кого?
— От дорогого друга, доминиссимо.
— Чьего «дорогого друга»?
— Моего, сэр.
— Что за чепуха? Кто это…
— Беньямин, сэр.
Лицо дома Пауло выразило изумление.
— Ты украл ее у старого Беньямина?
От такого слова Поэт дернулся, как от удара.
— Не украл, будьте так добры.
— Что же тогда?
— Беньямин настоял, чтобы я взял ее в подарок после того, как я сочинил сонет в его честь.
— Говори правду!
Поэт-Эй, ты! покорно отрекся от своих слов.
— Я выиграл ее в ножички.
— Вот как?
— Это истинная правда! Старый негодяй почти совсем обчистил меня, а потом отказался предоставить мне кредит. Я поставил свой стеклянный глаз против его козы. И все отыграл.
— Выгони козу из аббатства.
— Но это коза изумительной породы. Ее молоко обладает неземным ароматом, как будто в нем есть амброзия. Несомненно, что старый еврей живет так долго именно благодаря ему.
— И как долго?
— Всего пять тысяч четыреста восемь лет.
— А я-то думал, ему всего три тысячи двести…
Дом Пауло резко оборвал фразу.
— Что ты делал в Последнем Прибежище?
— Играл со старым Беньямином в ножички.
— Я полагаю… — Аббат запнулся. — Ладно, неважно. А теперь давай убирайся. И завтра же верни козу Беньямину.
— Но я ее честно выиграл.
— Давай не будем это обсуждать. Отведи козу на конюшню. Я сам верну ее.
— Почему?
— Нам не нужна коза. И тебе тоже.
— Хо-хо, — лукаво произнес Поэт.
— Что это значит? Объясни, сделай милость.
— Приезжает дон Таддео. Вот вам и понадобится коза, пока все это не кончится. Можете быть уверены.
Он самодовольно усмехнулся. Аббат в раздражении повернулся к нему спиной.
— Поскорее выметайся, — сказал он и отправился разбираться со ссорой в подвале, где теперь покоилась Книга Памяти.
14
Сводчатый подвал был открыт в годы языческого проникновения с севера, когда вопящие орды заполонили большую часть Равнины и пустыню, грабя и разрушая все селения, лежащие на их пути. Книга Памяти, маленькое наследство, полученное аббатством от знаний прошлых веков, была замурована под подземными сводами, чтобы защитить рукописи как от язычников, так и от мнимых крестоносцев из схизматических орденов, основанных для борьбы с языческими ордами, но обратившихся к разгулу, грабежам и сектантскому противоборству. Ни для язычников, ни для военного ордена святого Панкраца книги аббатства не представляли никакой ценности, но язычники могли истребить их просто из любви к разрушению, а рыцари-монахи могли сжечь многие из них как «еретические», следуя теологическим воззрениям их антипапы Виссариона.
Теперь, казалось, темное время миновало. Двенадцать столетий крошечный огонек знания тлел в монашеских обителях, но лишь теперь людское сознание было готово воспламениться от него. Давным-давно, в последние годы разума, некоторые мыслители провозгласили, что истинное знание неуничтожимо, что идеи бессмертны, а истина вечна. Но это было аксиомой только для чистого разума, но не очевидной всеобщей истиной, думал аббат. В мире есть, конечно, объективные сущности: вненравственная логика, или творения Создателя. Но это есть сущности божественные, а не человеческие, и такими они останутся до тех пор, пока не получат несовершенного воплощения, неясного отражения в сознании, речи и культуре определенного человеческого общества, которое сможет приписать ценности этим сущностям, так что они станут важными и значительными для человеческой культуры. Потому что человек был носителем культуры так же, как и носителем духа, но его культурные ценности не бессмертны, они могут умереть с расой или с веком. И тогда человеческое отражение сущностей или человеческое изображение истины исчезнут, а истина и сущности поселятся, невидимые, в объективной логике природы и в неизъяснимом божественном Логосе. Истина может быть распята, но воскрешение грядет.