Александр Бушков - Поэт и Русалка
— Там, впереди, сплошная стена, — сказал Пушкин. — Отсюда видно. Идти вроде бы и некуда. Одни бочки. Старый винный подвал. Но ведь куда-то же девался профессор…
— Смотрите! — сдавленным шепотом вскрикнул барон.
Все уставились в ту сторону. Между двумя бочками виднелось нечто темное и продолговатое, больше всего похожее…
Это и в самом деле была человеческая рука — воскового цвета кисть, черный рукав сюртука. Они кинулись туда. И застыли, обогнув великанские козлы.
Там была только рука. И ничего более. То ли отрубленная, то ли оторванная человеческая рука, лежавшая в темной застывшей луже.
Они почувствовали другой запах — на сей раз откровенно неприятный, сладковатый запах разложения. Сделали еще несколько шагов. За следующей бочкой лежало то, что осталось от профессора Гарраха — скрюченное, скомканное тело, больше всего похожее на разодранную капризным ребенком матерчатую игрушку. Но искаженное ужасом лицо сохранилось в неприкосновенности, и они без особого труда узнали черты лица профессора. Даже очки в стальной оправе сохранились на носу благодаря дужкам наподобие крючков — вот только стекла вылетели…
— Что ж это? — растерянно прошептал барон. — Думается… Ай!
В самом дальнем углу, между двумя бочками, что-то шевельнулось — высокое, широкое, напоминавшее то ли оживший монумент, то ли взмывшего на дыбки медведя…
В широкий проход почти бесшумно выдвинулась фигура высотой едва ли не в два человеческих роста, этакое карикатурное изображение человека: короткие толстые ноги, чуть расставленные руки толщиной со столб уличного фонаря, бочкообразное тело, голова, наполовину ушедшая в плечи, выступавшая нелепым горбом наподобие старинного рыцарского шлема. На ней светились тусклым гнилушечьим светом два огонька, несомненные глаза, а под ними виднелась черная горизонтальная щель рта — и никаких признаков носа. Уши больше похожи на два толстых бублика, пришлепнутых по бокам.
Это внушающее ужас создание двигалось прямо к ним, и довольно проворно, едва ли не со скоростью спокойно идущего человека. Не было ни грохота, ни гула шагов, чудище ступало удивительно тихо — самую малость погромче обычного человека…
Они застыли, как завороженные, задрав головы. Слева от Пушкина громыхнул выстрел — это граф Тарловски хладнокровно спустил курок судя по высоте поднятой руки, он целился в глаз чудовища. То ли промазал, то ли пуля не причинила особого вреда — оба огонька все так же светились гнилушечно-зеленым, и взгляд Голема (а кто же еще это мог быть?!) казался теперь исполненным лютой злобы. Тогда и Пушкин выхватил один из своих пистолетов, торопливо взвел курок, едва не прищемив мякоть большого пальца, с мимолетной радостью отметил, что рука совершенно не дрожит…
Выстрел. То ли показалось, то ли и в самом деле меж двумя зелеными огнями взметнулось облачко пыли — но Голем не остановился, не замедлил шага, придвигаясь, нависая, неожиданно быстрым движением поднимая руки с растопыренными пальцами: их, кажется, было на каждой руке не пять, а меньше…
Поздно было бежать. Серый истукан возвышался над ними, как гора.
— В стороны! — отчаянно крикнул граф.
Пушкин прыгнул направо. Барон кинулся налево, за ним последовал и граф. Мало того, что меж бочками было достаточно места — меж их задними стенками и стеной подвала тоже можно было протиснуться. Юркнув в эту щель, безбожно пачкаясь о пыльные стены, Пушкин едва подавил прилив слепого, нерассуждающего страха — чудовище двинулось как раз за ним, взметнуло руку. Ужасающий треск — и одна из бочек разлетелась вдребезги. Никакого вина там не оказалось, и огромные клепки рухнули грудой, а вслед за ними завалились и козлы. Взлетела пыль, загрохотало.
Он отступил правее. Голем размахнулся и ударил по уцелевшей бочке, так, чтобы расшибить ее об стену и смять в лепешку притаившегося за ней человека. Пушкин успел отпрыгнуть, кинулся вдоль стены — и только потом сообразил, что бежит не к выходу, а в глубину подвала. Но поворачивать назад было поздно — дорогу загораживали разбитые бочки, Голем с ужасающим треском ворочался меж клепок, заваленный ими едва ли не наполовину.
Ноздри забило сухой пылью, кашель раздирал грудь. Выскочив в проход, Пушкин обнаружил, что оба его спутника кинулись в ту же сторону — к глухой стене, должно быть точно так же поддавшись нерассуждающему страху.
Еще одна бочка сорвалась с козел и рухнула в проходе, рассыпаясь невообразимой грудой. Истукан продрался сквозь обломки, как кабан сквозь камыши, и расставив руки, двинулся к оцепеневшей троице. В полосах слабого света, падавшего из окошечек под самым потолком, клубилась пыль, оглушительно хрустели клепки, ломаясь под косолапыми ступнями чудовища, из тучи пыли и взметнувшейся щепы светили два яростных зеленых глаза, показавшихся осмысленными. Лютый взгляд искал их.
Шпага в руке барона сверкнула ярким сиянием — но показалась такой тоненькой, бесполезной, бессмысленной по сравнению с возвышавшимся над ними чудовищем, что Пушкин громко охнул, как от невыносимой боли. В один краткий миг в его голове пронеслось неисчислимое множество разнообразнейших мыслей — оставшаяся снаружи мирная жизнь показалась уже безвозвратно потерянной, от обиды на нелепость происходящего перехватывало дыхание. Погибнуть в пыльном подвале от руки средневекового чудовища, чтобы твои косточки легли рядом со скелетами живших лет триста назад пражан…
Он отпрыгнул в последний момент — и оказался меж бочками. Их, целых, осталось так мало, что люди уже с трудом ориентировались в ворохах гнутых досок и тучах тончайшей сухой пыли. Они метались, не находя выхода, а следом топотал Голем, расшвыривая завалы, топча трещащие клепки, поднимая пыль.
— Отвлеките его! — послышался отчаянный вскрик барона.
Плохо соображая, в чем дело, но собрав в кулак всю волю, чтобы не погибнуть позорно и бесславно, как лягушка под тележным колесом, Пушкин огромным усилием воли остановился меж целой бочкой и кучей клепок, огляделся. Насколько удалось рассмотреть, барон зачем-то карабкался на еще одну из уцелевших бочек, зажав шпагу в зубах, — целеустремленно, проворно, хватко. Помешался от страха? Или тут что-то другое?
Выхватив второй пистолет, Пушкин, еще ничего толком не соображая, выстрелил в затылок Голему. На сей раз он явственно видел, как взметнулась серая крошка, рассмотрел даже выбоину от пули — но истукан вовсе не выглядел не только смертельно раненным, но хотя бы чувствительно задетым. Он обернулся, одним движением превратил бочку, за которой укрывался Пушкин, в груду обломков, но Пушкин, уже опамятовавшийся от паники, отпрыгнул, кинулся вдоль стены. Своим выстрелом он выиграл достаточно времени, чтобы барон успел взобраться на самый верх бочки, где и утвердился, удерживая равновесие без особого труда. Широко расставив ноги, делая яростные выпады сверкающим клинком, он завопил:
— Ну, иди сюда, чучело бессмысленное! Я тебе, рожа глиняная, болван трухлявый, зенки-то повытыкаю!
Голем двинулся к нему, неудержимый, как грозовая туча, подняв руки, готовясь ухватить, разорвать, сбросить…
Со своего места Пушкин видел происходящее, как на сцене.
Корявые руки протянулись к барону, но Алоизиус, уклонившись с невероятным проворством, сделал шпагой несколько мастерских выпадов, явно стараясь угодить в черную щель рта, ударяя острием в одно и то же место… острие звучно царапнуло по глиняному подобию безносого лица…
И вышибло изо рта темный шарик размером со спелую сливу. Он ударился о каменный пол, подпрыгнул, звучно стуча, покатился куда-то к стене…
Голем мгновенно замер в нелепой позе, с вытянутыми вперед руками, поднятой правой ногой… закачался, уже мертво, словно срубленное дерево — и рухнул лицом вперед прямо на бочку. Послышался ужасающий треск, взметнулись клепки, рухнули козлы. Глиняный истукан, ничком свалившись в груду обломков, застыл неподвижно.
Справа послышался треск и приглушенные ругательства — это граф выбирался из кучи деревянного хлама. Вид его был неописуем. Шатаясь, он подошел, остановился рядом с Пушкиным, все еще сжимавшим в руке разряженный пистолет. Остро пахло пылью, сгоревшим порохом. И было очень тихо.
Потом послышался слабый треск, доски раздвинулись, над ними поднялась рука с целехоньким клинком, а там и сам барон выкарабкался из завалов, совершенно неузнаваемый под покрывавшим его толстым слоем грязи и пыли, — но глаза сверкали боевым задором. Шипя сквозь зубы, сыпля ругательствами и потирая ушибленный бок, он произнес почти спокойным голосом:
— Ну вот, а я уже боялся, что подраться как следует так и не придется… Я, конечно, не бог весть какой мудрец, но как нельзя более к месту вспомнил про шарик, который ему пихали в рот, чтоб оживал. Ну, а если его убрать, ясно, что будет… Так и получилось, в лучшем виде!