София Мак-Дугалл - Граждане Рима
— Пришлось какое-то время переезжать с места на место, сам понимаешь. Теперь это не важно.
Она не могла объяснить, что все это время единственным, что по-настоящему происходило с ней, было медленное накопление денег и подробностей. И все это время она оттачивала в себе сознание, что однажды она сможет с легкостью отринуть все. Она понимала, что неспособна на такие непостижимые провалы в памяти, неспособна забыть Сулиена, но она была верна своему прошлому, и было бы вероотступничеством, если бы с этим — она даже не хотела давать название тому ужасному времени — не было однажды покончено раз и навсегда.
В конце концов, с тревогой заметив упрямое и намеренное сопротивление сестры, Сулиен перестал спрашивать, так как, похоже, ей только этого и хотелось. Но она желала, чтобы он постепенно и естественно вообще забыл об этом, а он не забывал. Иногда он глядел на нее, думая об этом, это было так ясно написано на его лице, что любому не стоило бы труда догадаться. Иногда это так изводило Уну, будто Сулиен только и делал, что спрашивал ее о прошлом.
Денежная заначка Уны понемногу таяла. Страшно и думать было, на что они очень скоро будут покупать еду, снимать ночлег. И конца этому не было видно.
Самое большее уединение, которое каждый из них мог себе обеспечить за те деньги, которые у них были, — занавеска между кроватями. Однажды ночью Сулиену показалось, что до него доносятся приглушенные всхлипы, будто Уна украдкой плакала за занавеской, но когда он позвал ее, она не перестала и ничего не ответила, поэтому он неуверенно привстал и отдернул занавесь. Уна лежала, свернувшись клубочком, словно втиснувшись в кровать, и рыдала сквозь стиснутые зубы, слезы сочились из-под закрытых век, плач звучал придушенно, почти пристыженно, даже хотя она и спала.
Уне приснилось, что плоть ее стала пористой, как губка, и гниющей и зловонной, и от нее надо избавиться. Сначала она не особенно задумывалась над этим и работала уверенно, словно разделывая цыпленка. Как она и ожидала, ни боли, ни крови не было. Но никто не хотел оставить ее в одиночестве, чтобы сделать все правильно; навалившись на нее скопом, они срывали со всего ее тела клочья мяса, даже не задумываясь над тем, что делают, — работать чисто в таких условиях было невозможно. Их и ее руки наполнились ужасным скользким месивом, холодным и комковатым, и тогда она закричала и заплакала, потому что это было так мерзко и еще потому что ей вдруг показалось, что для этого нет вовсе никаких причин, — и откуда она только набралась таких мыслей? Ее собирались отвратительно изувечить без малейшего повода. И, поняв это, она все равно ничего не могла сделать, чтобы те, другие, перестали хищно, горстями отрывать сочащиеся куски ее тела. Ей нужно было чем-то прикрыться, накинуть на истерзанные останки длинное, широкое платье, но под рукой ничего не было; мясо лоскутьями свисало с ее рук, которые она вытянула, чтобы остановить их, — омерзительно подрагивая и хлюпая.
— Уна, — позвал Сулиен, она вскрикнула, но не проснулась. Он хотел было коснуться ее плеча, но она вдруг резко, судорожно открыла глаза, словно он уже сделал это, словно его взгляд был шумом, заставившим ее проснуться. На мгновение она непонимающе уставилась на него, не узнавая, но вся напрягшись, нервно и почти сердито. Затем она откашлялась и перевернулась на спину, приняв умиротворенную позу — скрестив ноги в лодыжках и вытянув руки вдоль тела. Казалось, ее плач мгновенно затих.
— Прости, я шумела? Разбудила тебя? — спросила Уна, слегка задыхаясь, но в остальном спокойно. Она вытерла лицо и, удивленно подняв брови, посмотрела на ладонь, словно то, что она влажная, удивило ее.
— Нет, — ответил Сулиен, будто ничего не случилось.
Взаимная ответственность подавляла каждого. Уне хотелось лежать и думать только о белом-белом свете, но Сулиен по-прежнему сидел на постели, пристально на нее глядя, с тревогой, жалостью и одновременно отчаянием, потому что она запретила ему спрашивать, в чем дело, а это было нечестно, она должна была понимать, что ему надо знать правду.
Уна через силу издала многострадальный вздох, словно ее насильно вытаскивали из постели, заставляя приниматься за скучную повседневную работу.
— Кажется, мне приснилось, что нас поймали, — заметила она, хоть как-то стараясь быть подобрее.
— Поймали? А дальше? — осторожно спросил Сулиен вопреки запрету.
— Не помню, — устало сказала Уна. — Спи.
Сулиен уснул не сразу, но, когда полотняная занавеска задернулась между ними, Уне снова показалось, что она где-то в другом месте, и дрожь смешанного облегчения и ужаса пробежала по ее нетронутому телу. Она призвала на помощь белый-белый свет, но давала ему распространяться понемногу, так, чтобы он медленно пронизывал все ее существо: я не позволю, не позволю, чтобы это случилось снова. Она решительно настроилась на то, что ее приказа послушают, и так оно и случилось, а может, она лучше научилась не замечать и не помнить — словно во сне она уподоблялась Сулиену. Как бы то ни было, кошмар той ночи не повторился.
Затем на протяжении трех изматывающих дней судьба их буквально висела на волоске, так что Сулиен не особенно вспоминал о случившемся, хотя в том, что люди начали узнавать его, было мало приятного. Уна постоянно была напряженной и злой, и, когда она с горечью бормотала, что все это без толку, города все одинаковые, один не лучше другого, он не мог придумать ничего в ответ. На третий день он спросил:
— Может, тебе будет лучше без меня?
Сказав это, он устыдился собственной плаксивости, но не мог удержаться, понадеявшись, что слова его заставят сестру держаться хоть немного подружелюбнее.
— Нет, — сказала Уна. — Дело и во мне тоже. Если бы парнишка вроде тебя расхаживал сам по себе, это не было бы так странно. Но всякий подумает: я не отпустил бы такую молоденькую девочку бродить одну, где ее мать? Так или иначе…
Она замолчала, так и не сказав: так или иначе я хочу быть с тобой, просто ласково хлопнула его по руке, а потом, превозмогая себя, ненадолго, легко обняла его за плечи.
— Почему бы просто не сказать, что наши родители умерли? — спросил Сулиен и тут же внутренне дрогнул, потому что Уна моментально бросила на него испепеляющий взгляд.
— Потому что это глупо. Разве это поможет объяснить, что мы здесь делаем? Если бы мы были свободными, то почему не остались у тетки или у бабушки с дедушкой? И каждый захочет все разузнать — как и когда это случилось, да сказать, как ему жаль. И потом, ни у кого родители не умирают одновременно.
— У Марка Новия, — сказал Сулиен.
Она узнала его.
Потом она много думала, как именно это произошло. Она могла бы мысленно обшарить его и повытрясти содержимое его карманов, но не сделала этого; времени было в обрез, но она не захотела. Она просиживала в полутьме почти по десять часов, разглаживая нити судеб, составляя из них узор, всегда связанный с деньгами, удовольствиями и любовью, любовью, любовью, пока ей не становилось дурно. Иногда, из вредности, она предсказывала неудачи и бедствия, но это был не лучший способ заработать.
Так она и сидела, запустив пальцы в волосы, словно стараясь вычесать чужие мысли из головы. Как вдруг на занавеске обозначилась чья-то тень, и натянутые нервы зазвенели, как струна…
Она ворчливо упрекнула себя. Кто-то пришел, чтобы его успокоили. Надо придумать какую-нибудь историю покрасивее, а потом — потом! Марк Новий отдернул занавеску, и она не сомневалась, что это он, даже прежде чем успела отнять ладони от лица или открыть глаза. Как мог он забраться так далеко? Но это не мог быть никто другой.
Как могла мысль, вихрь напряжения и панического страха, явиться с именем, прикрепленным к ней, как табличка на собачьем ошейнике?
Сын Лео попятился, пытаясь ощупью раздвинуть занавески, но по-прежнему не отрывая полных ужаса глаз от ее лица. Она не могла наверняка сказать, почему ей хочется остановить его или почему его присутствие кажется ей таким забавным. Она резко закрыла глаза.
Так же внезапно, как она взглянула на него, темные веки девушки захлопнулись, как ставни, скрыв буравящий его безошибочный взгляд, и выражение покинуло ее лицо настолько быстро, что Марку показалось, что оно ему примерещилось.
— Садись, — произнесла она горловым, взволнованным голосом. — Там на столе ладан, зажги его. Бог покажет мне твое будущее в клубах дыма.
Присущие всем гадалкам, режущие слух интонации ее голоса несколько приободрили Марка. Она не открывала глаз, и усмешка сбежала с изогнутых губ маленького рта. В скрытых теперь карих, почти черных зрачках он мог увидеть разве что отражение собственного страха перед Петром. И все же она чем-то смущала его.
Когда он пошел к стулу, девушка повернула вслед за ним свое лишенное выражения лицо, словно могла видеть сквозь веки. Марк сделал как она сказала. Ладан вспыхнул, распространяя резкий запах роз и клубники, свербяще сладкий и щекочущий гортань; однако благовоние скоро улетучилось, и теперь дым пах только дымом. Белая ниточка потянулась кверху и надломилась, спиралеобразно извиваясь, как закрученные лепестки в сердцевине розы, раскрываясь бледными волнистыми зевами крокусов, похожая на цветы, хотя и не пахнувшая ими.