Юлия Остапенко - Тираны. Борджиа
Чезаре улыбнулся. Лезвие бастарда трепетало у его яремной вены, он видел в глазах Катерины неистовое торжество и знал, что она тянет лишь затем, чтобы увидеть изумление, а может, и страх в его глазах. И долю мгновения даже жалел, что не может дать ей то, чего она хочет. Она была так удивительно хороша.
Все еще улыбаясь, хотя в глазах снова темнело и уши заложило изнутри, словно забило липкой патокой, Чезаре обхватил ладонью лезвие меча, упиравшегося ему в горло. Меч тут же пропорол ему кожу, рассек мясо, уперевшись в кость, кровь покатилась по локтю под рукав. Не чувствуя боли, глядя в расширившиеся глаза Катерины Сфорца, Чезаре нарочито медленно, так, чтобы видели все, согнул лезвие, словно это была соломинка, одна травинка из тех, что разметало его войско по свежескошенному лугу. Лезвие переломилось, лопнув с негромким хлопком. Чезаре отбросил его, как раньше отбросил цепь подвесного моста, и с усмешкой посмотрел в побелевшее лицо женщины, отступающей с обломком меча в поникшей руке.
— В подземелье ее. И в цепи, — сказал он. Женщину тотчас сгребли. Она не сопротивлялась. Чезаре пристально посмотрел на нее и добавил, так тихо, чтобы только она одна могла услышать: — Ты решила, раз ты женщина, это тебя спасет? Напрасно. Тварь.
Как можно было легко заметить, графиня Риарио-Сфорца не отличалась ни кротостью нрава, ни чрезмерной снисходительностью к своим врагам. Поэтому неудивительно, что подземелье ее замка оказалось прямо-таки переполнено грязными, ободранными, оголодавшими до почти полного сумасшествия людьми, каждый из которых имел неосторожность вызвать гнев госпожи графини. Имелись среди них и лакеи, и конюхи, и горожане Форли, и даже кто-то из местных мелких баронов — разбираться со всем этим отребьем Чезаре было недосуг, поэтому он распорядился выпустить всех скопом. Бывшие пленники встретили амнистию, объявленную новым хозяином, единодушным воплем — никто из них уже не чаял увидеть солнечный свет. Но радость утроилась, когда мимо них, уже свободных, вызволенных из душных казематов, протащили обмякшую, на себя не похожую графиню, которой суждено было занять теперь место своих невольных постояльцев. Доспехи с нее сорвали, сапоги стащили, оставив только разодранную рубашку, почти не скрывающую груди, и короткие пажеские штаны. На поясе, следуя приказу герцога Валентино, замкнули тяжелое стальное кольцо, соединявшееся со стеной короткой цепью. Так, на хлебе и воде, ей предстояло ждать скорого и справедливого суда герцога Валентино. Суд назначили на следующее утро.
Но Чезаре в ту ночь не спалось. Пировать не стали, чтобы не вызвать недовольства солдат, которых остановили посреди победной атаки и не дали разграбить богатые графские покои. К тому же Чезаре, как и всегда, строго-настрого запретил насиловать здешних женщин. Он хорошо помнил долгие, в высшей мере занимательные разговоры с хитрым флорентийцем Макиавелли и его советы, полезные всякому, кто хочет стать истинным государем не только по праву силы, но и в сердцах своих подданных. Ты можешь отнять у сопротивляющегося врага его жизнь, но его имущество и его женщины неприкосновенны — только тогда он сдастся на твою милость, только тогда примет тебя и полюбит. Странно, но отчего-то Чезаре хотелось, чтобы его любили. Если не собственный отец-интриган, если не вечно холодная мать, если не сестра, дразнившая его и никогда не дарившая ничего нежнее холодного сестринского поцелуя — если не они, то пусть хотя бы жители тех земель, которые он бросит к ногам той вечно голодной твари, которая звалась семьей Борджиа.
Он проворочался до первых петухов, потом встал, накинул камзол и, пройдя мимо спящего в кресле Мичелотто, спустился по винтовой лестнице в подземелье. На страже стояли двое швейцарцев, хорошо показавших себя в битве; Чезаре вручил каждому по кошелю с золотом и отправил наверх, проветриться. Обрадованные возможностью выбраться из каменного мешка, порядком поднадоевшего им за ночь, швейцарцы с благодарностью удалились.
Чезаре взял с колченогого столика, на котором валялись игральные кости и свечные огарки, связку ключей, и не торопясь пошел вдоль пустующих камер к самой дальней, где, свернувшись, как драная кошка, на голых камнях лежала Катерина Сфорца.
Отпирая решетку, Чезаре увидел, как она вздрогнула, но не пошевелилась. Он вошел, поставив заплывший огарок в оловянном подсвечнике прямо на пол, рядом с нетронутой коркой черного хлеба, который Катерине бросили днем. Черепки глиняной плошки валялись рядом, в лужице разлитой воды. Чезаре сдержал усмешку. Ничего другого он и не ждал.
Он подошел к женщине и отпер железный пояс, сдавливающий ее тело.
— Благородная Катерина, знаете ли вы, что будет, если вы, ввиду вашего бурного темперамента, сейчас наброситесь на меня? — спросил он самым миролюбивым тоном.
Она откинула волосы со лба грязной, покрытой ссадинами рукой, и посмотрела ему в глаза.
— Я перегрызу тебе глотку, Борджиа, — ее горло, давно лишенное воды, пересохло, и голос звучал хрипло. — Во всяком случае, постараюсь.
— Вижу, наша небольшая стычка во дворе ничему вас не научила. Я быстрее вас. И сильнее. И если вы в самом деле броситесь на меня, я сделаю с вашими длинными прелестными ручками то же, что сделал с вашим мечом. Сломаю, а может быть, попросту оторву и выброшу, прелестная Катерина. Что за гнусная участь для такой отважной, незаурядной женщины...
Она промолчала. Чезаре разглядывал ее, пытаясь понять, как до нее достучаться. Он не хотел ее ломать, но и такой, гордой, непокоренной, видеть на суде, который состоится всего через три часа, тоже не хотел. Среди его военачальников и так что-то развились слишком вольные настроения, взять хоть герцога Гандину, который вчера вел себя так, словно это он тут гонфалоньер. Если он, да и другие, поймут, что Чезаре не может справиться с какой-то сумасшедшей бабой, все это может очень дурно сказаться на его авторитете.
Думай же, думай. Раньше это всегда неплохо у тебя получалось. Или Лукреция права, и этот треклятый бык действительно делает тебя непроходимо тупым? Чезаре стиснул зубы, рассерженный самой этой мыслью. И запоздало понял, что Сфорца все еще смотрит на него, неотрывно, жадно, словно пытаясь прочесть в его глазах сомнение — именно то, чего там как раз сейчас было предостаточно.
— Хочу спросить, — внезапно сказала она. — Что под маской? Действительно гнилые язвы от сифилиса, как говорят, или...
Катерина умолкла, выжидающе выгнув бровь. Эта простая, бесхитростная, удивительно женская уловка так поразила Чезаре, что он едва не расхохотался. Ну конечно! Боже, он в самом деле стал туго соображать, если сразу не сообразил. Она ведь женщина. Как бы она ни ненавидела его семью, как бы ни умело дралась — она женщина больше и прежде всего. А сломать женщину, разбить женщину вдребезги очень легко. Все они сделаны из стекла.
— Я могу показать, — проговорил он после долгой дразнящей паузы. — Я уже много лет не снимал маску ни перед кем, кроме своей сестры, но вам, прелестная Катерина, могу показать. При одном условии.
— При каком?
— Вы поцелуете меня, что бы ни увидели.
Катерина Сфорца рассмеялась. Не тем глумливым, торжествующим смехом, который Чезаре уже слышал вчера, когда она решила, что сумела завлечь его в свои сети. Теперь она снова так решила, но смех на сей раз звучал иначе: низкий, грудной, запаливший в ее миндалевидных черных глазах новый, совсем другой огонь.
— Слово графини Сфорца, — сказала Катерина голосом, от которого у Чезаре стало жарко в паху. Он наклонил голову, потянул завязки. Бархатная маска упала ему на колени.
Он поднял голову, и тогда Катерина Сфорца плюнула ему в лицо.
Чезаре застыл. Мгновение было слышно только шипение пламени на сальном огарке и размеренный стук воды, капавшей с низкого потолка в коридоре. Потом Чезаре рванулся вперед, хватая Катерину за запястья, наваливаясь на нее всем телом, впечатывая колено ей между ног. Катерина вырывалась так, словно все демоны преисподней вселились в ее тело, брыкалась, царапалась, даже укусила его за щеку, да так, что прокусила насквозь, и за воротник Чезаре хлынула кровь. Графине крупно повезло, что, идя к ней, Чезаре не надел фигурку — иначе в ее теле не осталось бы ни одной целой кости. Но даже без фигурки, без пьянящего, холодного, но при том странно опаляющего прикосновения к голой коже, Чезаре все равно ощущал это бешенство. «Поздно, сестренка, поздно, поздно», — как в бреду, думал он, срывая с Катерины Сфорца остатки рубахи. Ее обнажившаяся грудь оказалась на удивление красивой, почти совершенной, почти такой же прекрасной, как грудь Лукреции. От этой мысли ярость Чезаре усилилась, окончательно застилая разум. Он нагнулся и резко сжал зубами обнажившийся сосок; Катерина дико завизжала, вывернулась и, умудрившись освободить одну руку, залепила ему такую пощечину, что он чуть не свалился на пол. Но уже через миг опять оказался на ней, заламывая руку, покрывая злобными, жестокими поцелуями ее кожу от подбородка до плеча. Он не смог уловить момент, когда она перестала вырываться и подалась ему навстречу. Это по-прежнему было борьбой, битвой, но теперь она боролась не с ним, а за него, теперь они были на одной стороне. Сквозь черную пелену Чезаре поймал взгляд ее глаз, черных, горящих все той же ненавистью, но еще — желанием, ошеломляющим, мучительным, словно это был для них обоих последний час на земле. Чезаре ослабил хватку: теперь Катерине ничего не стоило бы окончательно вырваться, но она лишь притянула его ближе, выгнулась и вжалась в него с такой страстью, какой никогда не могла бы создать любовь, которую могла родить только ненависть.