Александр Бушков - Лабиринт
С Тезеем я столкнулся у дверей тронного зала, он шагал, деревянно переставляя ноги, как шагают куклы-дергунчики, которых я мастерил в детстве. Глаза у него были отрешенные и пустые, они ничего не отражали, словно шарики цветного камня в глазницах статуй, руки сжимали мешок так, что побелели костяшки пальцев. Ударом кулака он распахнул створку дверей, она так и осталась открытой, и я вошел вслед за ним, и на ходу вдруг понял, что в руках у него не тот, виденный мной мешок с бычьей головой. Все я понял и знал, что больше никогда не увижу Клеона и еще двух, что ждали его в той потайной комнатке…
Кровавые пятна, запачкавшие мозаичный пол там, где на него рухнул Горгий, были уже тщательно смыты. Семейство находилось в сборе – бесстрастный, как всегда, Минос, откровенно торжествовавшая Пасифая и Ариадна, олицетворение беззаботного счастья, сиявшая от радости за своего героя. На меня обратили внимания не более чем на небо за окном. Я примостился в стороне, откуда мог видеть всех, – мне определенно казалось, что последнее действие пьесы еще не сыграно.
Тезей остановился перед троном и лишенным какого бы то ни было чувства голосом сказал:
– Минотавр мертв, царь.
– Может быть, ты хочешь золота? – спросил Минос.
– Хочешь унизить, заплатив за работу, как наемнику? Благодарю, мне не требуется ничего из того, чем положено одаривать в таких случаях, ни мешка с монетами, ни руки твоей дочери. (Ариадна тихо ахнула.) Разве что, – полузакрыв глаза, он прислушался к реву толпы во дворе. – Собственно, и этих воплей мне не нужно, да что поделать… Прощай, царь. Я возвращаюсь в Афины. При расставании хотел бы сказать, что ты искуснейший мастер. Старые люди рассказывают, что есть где-то мастера, способные превращать свинец и медь в золото. Ты же двадцать лет извлекал для Крита золото и славу вовсе из ничего… Создал чудовище из обыкновенного ребенка, прижитого женой на стороне. Ты его видел когда-нибудь?
– Нет, – к моему удивлению, спокойно и даже чуточку любопытно ответил Минос. – Никогда.
– Ну, тогда смотри. – Тезей сорвался на крик. – Смотри! Он поднял за волосы голову Минотавра и, хохоча каким-то трескучим безжизненным смехом, приговаривал:
– Смотри, не бойся, это не голова Горгоны, она не в состоянии убивать взглядом, а жаль, до чего жаль…
Неужели он рассчитывал пронять Миноса, глупец?
Душную тишину пронзил нечеловеческий крик Пасифаи, и я вздрогнул, я чувствовал, что с каждым мгновением теряю способность оставаться бесстрастным. Пасифая, вытянув руки, как слепая, спотыкаясь, шла к Тезею, до него было всего несколько шагов, но ей, казалось, потребовался век, чтобы преодолеть этот путь. Время застыло, и мы были заключены в нем, как мухи в кусках янтаря, что привозят с побережья северных морей. Пасифая взяла голову Минотавра из рук Тезея (он отшатнулся, выпустил из другой руки и мешок) и прижала ее к груди. Мне стало жутко – она изменилась в один миг, теперь это была растрепанная старуха с тусклыми глазами и сморщенным лицом, сгорбленная под грузом истины.
Так она не знала? Не знала! Никогда не видела его, как и Минос? Все эти годы я считал: она прекрасно знает, что Минотавр – обыкновенный ребенок, обыкновенный человек. Исходя из этого, я и относился к ней соответственно.
– Мы всегда мечтали о сыне, помнишь? – сказала Пасифая Миносу. – Красивом, умном, сильном. Тебе не понять, как мечтает о ребенке женщина, я мечтала о нем, ждала его, а он все эти годы был здесь, рядом, именно такой… Что же теперь у тебя осталось и кто у тебя остался? Только ты, золотой трон и великий Крит? Может быть, из-за того, что ты поступил так, у нас и не было сына… И я-то, я пыталась, я все эти годы ненавидела Горгия за то, что он его оберегал, я в конце концов добилась, можно умереть от смеха…
Она и в самом деле рассмеялась, но захлебнулась лающими звуками и смолкла, баюкая голову, как ребенка. Я не узнавал ее. Уходило, кровью из раны утекало что-то, составлявшее до сих пор неотъемлемую часть моего существа, я терял себя и бессилен был этому воспрепятствовать.
Ариадна остановилась перед Тезеем и смотрела ему в лицо огромными сухими глазами – хвала богам, что это не на меня она смотрит. Тезей медленно-медленно поднял руку, словно защищался от удара, хотя она не шевелилась.
– Ты просто запомни, – сказала она даже не взрослым – а старьм голосом. – Запомни этот день и никогда его не забывай, – повернулась к Миносу, и в голосе зазвучали жалобные интонации ребенка, осознавшего, что на свете существует смерть, и вынужденного отныне с этим примириться. – Ну что ты наделал?
– Я? – сказал Минос глухо. – Что же, вы отыскали какой-то выход, вы нашли виновного. Во всем виноват я. Или он. – Не глядя на меня, он безошибочно указал в мою сторону. – Отыскался один-единственный злодей, одинокий мерзавец, повинный во всей лжи и крови, и можно успокоиться. Легче от этого не станет, но с собственной души полностью снят груз какой-либо вины. В Аид отправимся я или толкователь снов, а вы останетесь, погруженные в свою печаль и скорбь, такие ни в чем не повинные… Прекрасный выход. Ну а вы-то, вы все? Вам просто не хотелось ни о чем думать и ничего знать, вы предпочитали купаться в блаженном неведении, чистые и безгрешные. Вас полностью устраивала солнечная сторона улицы, заглядывать в темные переулки не хотелось – лучше вообще забыть, что они существуют. Всякое зло обязательно творится с чьего-то молчаливого согласия, кто-то отворачивается, кто-то закрывает глаза, кто-то не желает признать, что черное – это черное. И льется кровь. Не обвиняйте в убийстве Минотавра кого-то одного. Убийц Минотавра не перечесть. Докажите мне, что я неправ. Что же ты молчишь, Ариадна? Либо виноваты все, либо никто не виновен. Но второго быть не может – голова перед нами…
От Пасифаи бесполезно было ждать каких-либо слов – она сидела на ступеньках своего трона, баюкала голову Минотавра, и ее глаза все явственнее наливались безумием. Ариадна, не взглянув на отца, молча кивнула и, оцепеневшая в обретенной взрослой мудрости, вышла неслышно, как тень.
– Ветер дует в сторону Пирея, – сказал Тезей. – Прощай, Минос. – Он вынул из ножен меч и швырнул его к моим ногам. – Забери. Стоило Гефесту стараться ради такого дела…
– Какой там Гефест, – сказал я. – Гермес купил его где-то в Афинах.
– Что, и он жулик?
– А чего ты еще ждал от нашего покровителя? – пожал я плечами. – Отправляйся к своим землякам, славный герой. Желаю самого наилучшего. Желаю совершить все, что ты там задумал…
– Так и будет, – сказал Тезей. – Я вас ненавижу – за то, что оказался таким, как вы. Ничего, все забудется и ничего не повторится. Будет другое – честное, светлое, и я искуплю свою вину, сполна расплачусь за проявленную однажды слабость.
Он ушел, веря во все, что сказал, и уже не слышал, как Пасифая дребезжащим голосом затянула колыбельную.
Гермес, покровитель торговцев и мошенников, один из богов Олимпа и вестник богов, покровитель путников
– Я шагал, поигрывая кадуцеем, этой глупой игрушкой, от которой по идиотской воле Зевса мне так никогда и не избавиться. Я шагал по коридорам дворца. Одни и не замечали меня, другие шарахались, молитвенно воздевая руки или зажимая ладонью готовый вырваться изо рта крик. Все это было до омерзения знакомо, жизнь не блещет разнообразием. Ну, в конце концов, наиболее беспокоит не это: оскорбляет то, что почти все плуты, которым мне волей-неволей приходится покровительствовать, в глубине души считают меня равным себе, чуть ли не сообщником. И не вырваться из этого заколдованного круга. Правда, мы боги, позади и впереди у нас вечность, и мы давно разучились отдаваться каким-либо чувствам со всей полнотой и страстью, но и мы не равнодушны ко всему на свете, нет, что-то осталось, что-то покалывает время от времени – слабые звуки долетевшего издали смеха, шум бушующей где-то на другом конце света грозы.
Крики раздались вновь – с галереи толпе показывали бычью голову, игравшую роль головы страшного людоеда Минотавра. Я мимоходом покривил губы в иронической и грустной усмешке. Еще один подвиг, совершенный при моем содействии. Еще один лист в мой венок там, на Олимпе. До чего же я ненавижу Олимп… Сборище усталых актеров, поддерживаемых на ногах лишь блеском взятой на себя роли, чья жизнь всецело подчинена выбранному однажды образу, бессильных что-либо изменить в своем характере, – застывшая злоба, застывшее распутство, застывшая юность, застывшее мастерство. Есть на свете то, чего боятся и боги, – неизменность. Нам никогда не стать другими, не выбрать иное дело по душе, не измениться. На Олимпе нашелся один-единственный, рискнувший восстать против неизменности, застывшего, как лед, бытия, дерзнувший похитить огонь, стремившийся сделать людей чище, лучше, добрее. Но он волей наших идиотов давно прикован к скале на Кавказе, и орел каждый день рвет его печень. И арестовывал его не кто иной, как я, Гермес Легконогий.