Анатолий Дроздов - Листок на воде
Татьяна ревниво следит за визитами. Она оберегает прапорщика от излишних волнений и просит, чтоб его не утомляли. На самом деле стремится быть со мной сама. Ей хочется говорить о Сергее, я самый подходящий для этого объект. Я уже рассказал все, что знал о поручике хорошего, но ей хочется еще. Она готова слушать о Сергее часами. Делиться чувствами Татьяна стесняется, только мечтательно улыбается. Улыбка делает ее лицо необыкновенно милым.
– Когда вы лежали в беспамятстве, – однажды говорит она, – то звали женщину. Имя необычное… – она смотрит вопросительно.
– Айя?
Она кивает.
– Сокращенно от Айгюль.
Татьяне очень хочется спросить, любопытство борется в ней с деликатностью и побеждает.
– Это ваша невеста?
– Жена.
Лицо у Татьяны изумленное: никто не знал, что прапорщик женат.
– Где она сейчас?
– Умерла.
– Павел Ксаверьевич, ради Бога!.. – Татьяна прижимает руки к груди. Она искренне огорчена: заставила вспомнить меня о грустном. Делаю успокаивающий жест:
– Это случилось давно…
За пятьсот лет до Рождества Христова. Но саднит, как будто вчера.
– Она болела?
Киваю. Болезнь звалась "любовью". От нее, случается, умирают.
После этого разговора отношение сестер ко мне кардинально меняется. Почтительное восхищение и настороженность сменяет трогательная забота. Причину искать далеко не надо. Прапорщик не делал попыток сблизиться с кем-либо из сестер, что вызывало недоумение. "Как его понять, ведь мы не так уж плохи?!" Прапорщика считали заносчивым. Теперь все разъяснилось. Сердце героя обожжено смертью любимой, он тоскует и не может забыть. Ее звали Айгюль, это звучит так загадочно. Хорошо б исцелить эту сердечную рану! Женщины обожают романтические истории…
Мне приходят письма со всей России. Пишут барышни и гимназисты, почтенные отцы семейств и патриотические организации. Адрес на некоторых конвертах предельно краток: "Германский фронт, прапорщику Красовскому", и эти письма доходят! Восторженные слова, пожелания скорейшего выздоровления. Мне шлют памятные адреса и деньги. Сначала я недоумеваю, но мне объясняют: традиция. В России принято помогать больным и раненым, я, наверное, забыл о этом в Англии. Денег набирается много – почти тысяча. Отношу их Розенфельду.
– Я б на вашем месте не спешил! – говорит доктор. – Мне понятен ваш душевный порыв, но, насколько знаю, отец вам не помогает. Деньги вам самому пригодятся. Мундир ваш испорчен, к тому же он теплый, а сейчас лето. Вам понадобится кожаный костюм, ботинки с крагами – все это стоит недешево.
После короткого спора уславливаемся: деньги побудут у доктора, а если мне сколько-то понадобится, возьму. Не понадобилось. Мне приносят конверт, перевязанный бечевой и с сургучными печатями. Внутри – десять бумажек с портретом императрицы Екатерины II и короткая записка: "На лечение". Тысяча рублей, почти годовое жалованье прапорщика. Почерк на записке четкий, твердый. Отправитель: Красовский Ксаверий Людвигович. Папаша вспомнили о блудном сыне…
Приглашенный из Белостока портной шьет мне мундир. Офицерам разрешили носить гимнастерки вместо жаркого кителя, я с удовольствием ее заказываю. Плюс кожаный костюм военлета, ботинки, краги, еще кое-что. Поторапливаю портного – больничный халат смертельно надоел. Наконец, приносят мундир. Он широковат в талии.
– Это вы исхудали, пан офицер, – говорит портной, видя мое разочарование. – Как поправитесь – будет в самый раз. Я специально шил с запасом.
Спорить не хочется. Расплачиваюсь, цепляю к поясу кортик, иду к Розенфельду. Мои кресты остались в отряде, но и без них чувствую себя петухом.
– Орел! – поправляет доктор. – По госпиталю трудно ходить – весь в осколках от разбитых женских сердец.
Смеемся и садимся пить чай. Вечерние чаепития у нас ежедневные. Ром у доктора давно кончился, заменяем его водочкой. По чуть-чуть: доктор опасается за здоровье пациента. Пациент находит эти опасения чрезмерными, но не ропщет. Говорим обо всем: положении на фронтах, снабжении войск и госпиталей, настроении войск и тыла. Ольга пишет часто, Розенфельд пересказывает московские новости. В древней столице тоже неблагополучно: не хватает продовольствия, растут цены, рабочие бастуют…
– Чем это кончится? – вздыхает Розенфельд.
– Революцией!
– Думаете? – щурится доктор.
– Уверен!
То ли от последствий ранения, то ли от длительного воздержания, но водка ударяет мне в голову. Я теряю осторожность.
– Правительство вооружило народ. В окопах миллионы солдат и все с винтовками. Большая часть их неграмотны. Придет время, и окопная жизнь солдатам надоест. Достаточно найтись ловкому прохвосту, вернее, кучке прохвостов и сказать: "Бросайте фронт! Поезжайте домой и грабьте помещиков и капиталистов! У вас винтовки, вам все дозволено!" Представляете, что случится?
– Господи! – Розенфельд крестится. – Неужели до этого дойдет?
– К сожалению.
– Хотелось бы возразить, но у самого на душе смутно. Предчувствия разные… Я-то пожил, но дочку жалко. Могу вас просить, Павел Ксаверьевич?
– Сделайте милость.
– Если со мной что случится, позаботьтесь об Ольге! На Юрия у меня надежды мало. Обещаете?
Как отказать человеку, который доставал из вашего живота шестеренки с пружинками? Разговор начал я, за язык меня не тянули. Обещаю, доктор благодарит. В палату возвращаюсь в смутном настроении: не люблю невыполнимых обещаний. До революции мне не дотянуть, первый звоночек уже прозвенел. Успокаиваю себя тем, что у Ольги – отец и жених, есть, кому присмотреть.
Меня выписывают, еду в отряд. Военлеты встречают меня радостно, даже Турлак, а вот Егоров хмурится.
– В отряде один аппарат, да и тот не сегодня-завтра… – он машет рукой. – Когда будут новые неизвестно, летать не на чем. Вот что, Павел Ксаверьевич, поезжайте вы в Гатчину, в офицерскую школу воздухоплавания, учиться на военлета! Как раз разнарядка пришла. Отдохнете, поправите здоровье, а то на вас жалко смотреть. Согласны?
Подумав, киваю. Смысла сидеть в отряде никакого, да и скучно. Школа – хоть какое-то разнообразие. Сергей с Нетребкой провожают меня на вокзал. Сергей рассказывает о школе, вспоминает преподавателей, дает советы. Нетребка выглядит жалко. Денщиков в школу брать нельзя, ефрейтор боится: отправят на передовую. Успокаиваю: с Егоровым переговорил, оставит. Нетребка кланяется и пытается целовать мне руку. Подают состав, забираюсь в вагон. Поезд трогается, Сергей с перрона машет рукой. Увидимся ли? Отчего-то мне хочется, чтоб случилось. Наверное, оттого, что в последний месяц имел дело с народом ласковым, можно сказать, душевным…
9
Немцы пустили на Осовец хлор. Узнаю эту новость из газет. 24 июля, на рассвете, темно-зеленое облако поползло в сторону русских окопов и достигло их через 5 – 10 минут. Половина солдат и офицеров погибла сразу. Не у всех имелись противогазовые маски, да и те не помогли. Наполовину отравленные побрели к крепости и по пути нагибались к источникам воды – их мучила жажда. Однако тут, в низких местах, скапливался газ, вторичное отравление добивало уцелевших. Передовые позиции русских войск обезлюдели. Второй эшелон пострадал меньше – ветер долины Бобра отнес газ к западу и развеял отраву.
После газа вступила в дело артиллерия – немцы открыли ураганный огонь. По завершению артподготовки пошел ландвер. Немцы были столь уверены в успехе, что вслед цепям пехоты катили обозы – для сбора и похорон мертвецов. И тут из окопов встали русские. Уцелевшие в траншеях солдаты: с обожженными хлором лицам, выплевывающие остатки легких, они шли в последнюю атаку, устремив перед собой штыки, и вид их был страшен. Немцы сначала остановились, а потом побежали. "Атакой мертвецов" назвали они этот бой. Крепостная артиллерия, открывшая меткий огонь, и подоспевшие резервы заставили ландвер вернуться на первоначальные позиции. У деревни Сосня ветер бросил в лицо немцам их же газ и с тем же результатом…
Неизвестно имя офицера, поднявшего отравленных бойцов в последнюю атаку. Почему-то кажется, что это был Говоров. Миша погиб – в длинном списке павших, напечатанном газетой, есть его фамилия. Не водить Мишке армии – ни красные, ни белые. У него даже невесты не было…
В военном училище нам рассказывали, как действуют газы. Хлор обжигает дыхательные пути, вызывая удушье. От большой дозы распадаются легкие, человек их выкашливает. Уцелевшие в газовой атаке становятся инвалидами и белом свете не заживаются.
Выхожу из расположения школы и в каком-то заплеванном кабаке на окраине Гатчины напиваюсь в хлам. Поступок, не достойный русского офицера. Если донесут начальству, отчисления не миновать, но мне все равно. Душа болит. Мне приходилось видеть много смертей, и умирали люди по-разному, но чтоб их травили как крыс…