Валерий Большаков - Корниловец
— На всякого «беляка» найдётся свой силок! — прошептал он и хихикнул. Подхватив шинель, «Штык» зашагал из кабинета вон, хлопнув по плечу шоффэра, придремавшего в коридоре:
— Едем!
…Мрачно было в революционном Петрограде, мрачно и холодно. Зимний разорили, а в подвалах дворца по сей день парочка матросов плавала — дорвались до бесплатного, да так и утонули в вине.
Витрины магазинов зияли пустотой, а то и вовсе стояли заколоченные досками. Неубранный снег утоптался в наледь, но посыпать её золой было некому — дворники перевелись. Их нонче полагалось звать «смотрителями двора». Вот они и смотрели. А только заикнёшься насчёт поработать, сразу на дыбки: «За что кр-ровь проливали?! Штоб обратно в ярмо, метёлкой шкрябать?»
Антонов-Овсеенко поглядывал на бедствующий город из окошка персонального «Руссо-Балта» и улыбался, жмурясь от удовольствия. К хрусту снега примешивался хруст семечек — замызган Питер семенной шелухой. Деревня в городе!
«Но это вооружённая деревня, — думал „Штык“, — это — землеробы в солдатских гимнастёрках. Распоясанные, обезначаленные и митингующие, втянутые в политику, жадно тянущиеся к ней. Огромная лаборатория по перешлифовке туманного крестьянского сознания!»
…«Руссо-Балт» притормозил у подъезда.
— Свободен! — бросил «Штык» шоффэру и вылез из машины. Бодро поднялся на третий этаж, отпер лакированную дубовую дверь с медными вензелями и аккуратно прикрыл её за собой. Вздохнул: дома!
Повесив пальто на рогатую вешалку, сверху набросив шляпу, он снял сапоги, не покидая коврика у двери. Подцепив тапочки, прошёл в гостиную, потирая застывшие ладони.
Даша стояла у окна, сложив руки под грудью и глядя куда-то за крыши.
Девушка не казалась печальной, она была совершенно спокойна. И очень молчалива. После взятия Зимнего «товарищ Полынова» стала рассеяна и задумчива, её покинула обычная пылкость и радость жизни. По утрам «Штык» с подозрением поглядывал на глаза девушки, но нет, они были сухими. И всё же Даша сильно переживала.
Антонов точно знал, из-за чего именно. Верней, из-за кого. Кирилл Авинов — вот причина девичьих страданий.
Владимир сжал зубы — убил бы этого гада. Ах ты, с-су-чок замшелый…
Копаясь в себе, он обнаруживал на сердце не одну лишь ревность или ненависть. Тревога присутствовала тоже — уж больно переменилась Даша, не узнать. Она ведь никогда не держала плохого в себе — обида, злость, малейшее раздражение тут же вырывались наружу с криком, со слезами, с кучей ехидных замечаний и откровенных оскорблений. Даша удержу не знала в бурном проявлении чувств. И вдруг затихла. Замертвела. Заледенела.
Ещё недавно душа её чудилась райским садом, откуда изливались любовь и ярость, а теперь там простиралась опалённая пустыня, и холодные, злые ветры носились над нею.
И он ничего не мог поделать с этим — его помощь Даша равнодушно отвергала. Заботу… Господи, да она даже не замечала, что о ней заботятся! Он донимал её ревнивой страстью, но девушка была холодна в постели, она вяло отвечала на ласки, даже не притворяясь, что ей с ним хорошо. Как тут не пожелаешь мучительной смерти этой… этому… этому «товарищу Авинову»?
— Здравствуй, Даша, — сказал Владимир, усиленно излучая уверенность в себе.
— Привет, — обронила девушка, не оборачиваясь.
Она не поинтересовалась, как у него идут дела, не спросила даже, голоден ли он, — так и продолжала смотреть в окно.
Антонов-Овсеенко осторожно приблизился и положил ей ладони на плечи, погладил, потянулся поцеловать в шею, но Даша увернулась — без досады, как от надоевшей мухи.
В душе у «Штыка» родилось раздражение, поднимая всю муть былых обид. Захотелось сжать эти плечи, впиться губами в стройную лебединую шейку, овладеть девушкой жестоко и грубо, но… Нет. Нельзя. Да и чего он этим добьётся? Развернётся Даша и врежет ему по морде — без гнева, так просто, приличия ради. И замкнётся ещё пуще, уйдёт в себя, как моллюск в раковину — не выковыряешь.
Неловко погладив Дашины плечи, чувствуя себя дурак дураком, Владимир задержался рядом с девушкой, не зная, что сказать и надо ли говорить вообще.
— Я хочу поехать в Ростов, — бесцветным голосом сообщила Даша.
— В Ростов? — непроизвольно обрадовался «Штык». Надо же — заговорила Валаамова ослица!
— В Ростов-на-Дону, — уточнила девушка.
— Зачем, не понимаю? — тут же насторожился Антонов. — Скоро мы отправимся в Москву, оттуда двинем на Харьков. Ты же сама этого хотела!
— А теперь я хочу в Ростов.
Владимир помолчал, угрюмея.
— Это… из-за него? — спросил он.
— Это из-за меня, — неласково усмехнулась Даша. — Был же разговор насчёт того, что пора поднимать Ростов и Таганрог на борьбу. Вот я и помогу товарищам в подполье…
«Штык» помрачнел ещё больше. Единственным его желанием было «держать и не пущать» Дашу, всё время видеть её, чувствовать, что она рядом, что она с ним. Но и отказать он не мог. Да и что значил бы его отказ? Полынова пожала бы плечами — и поступила бы так, как хотела. А начнёшь ей мешать, станешь врагом…
— Езжай, — вздохнул Владимир, — помоги…
Девушка равнодушно чмокнула его в щёку и пошла собираться.
— Ты не видел мой саквояж? — громко вопросила она, роясь на антресолях. — Где-то тут должен быть, я его сюда положила…
— Посмотри в людской! — донёсся из кабинета голос Антонова.
— А что саквояжу там делать? — проворчала Даша, но заглянула-таки в нетопленую людскую, где раньше проживала пожилая чета — лакей и кухарка, прислуживавшие выселенному хозяину квартиры, старенькому генералу. Саквояж лежал на подоконнике.
Девушка подхватила его — и поникла, словно притомившись от нескольких минут бодрой суеты.
Все эти дни после октябрьского переворота она жила будто в каком-то чаду, даже запах гари чувствовался. Или не зря говорят, что в душе всё перегорело? Ах, если бы всё! Если бы она могла освободиться от того, что вошло в её плоть и кровь, от этой ненавистной, проклятой любви! И к кому, главное? К врагу! Контрреволюционеру! «Белому»!
Дневной свет, дневные заботы отгоняли думы, горькие и тягостные, обрывали желания, но по ночам Даша вспоминала руки Кирилла, губы Кирилла, голос его, тепло сильного тела и едва сдерживала стон великой тоски, муки неизбывной. Разум ненавидел возлюбленного-предателя, а душа томилась, желая любви и ласки.
Бывало так, что Владимир овладевал ею, а она представляла, что с нею Кирилл, что это его жаркое дыхание опаляет ей щёки, что это его губы засасывают атласную кожу грудей, а раскроет глаза — искажённое лицо Антонова над нею. Волосы всклокочены, крапинки пота выступают на тонком носу… Господи, какая мерзость… И теперь гнусное ощущение нечистоты не покидает её. Господи, во что она превратилась… В жалкую прелюбодейку, в шлюху! Авинов изменил идее, а она изменила ему. Будто в отместку, назло!
— Господи, — прошептала Даша, — ну за что, за что мне это?..
Прижавшись пылающим лбом к холодному стеклу окна, девушка застонала и ударила кулачками по гулкой раме.
За окном сгущались сумерки.
Глава 9
ПЕРВАЯ КРОВЬ
Из сборника «Пять биографий века»:
«Момент счастья скоротечен. Схлынет острая, большая радость, и ты словно трезвеешь, глядишь вокруг поверх розовых очков, примечая все оттенки серого и чёрного, и видишь: то, что давеча чудилось ладным издали, вблизи нескладно.
Вот и Авинов вроде опамятовался, разобрался, что не так тих Дон, как ему показалось. Всероссийское разложение не обошло и казаков. Молодые донцы, вернувшись с фронта, занесли с собой „красную заразу“. Они орали на митингах: „Ахвицара? Не хотим! Долой! И дедов слухать не станем! Хватит с нас!“.
Войсковой атаман Каледин в одиночку держал оборону, заслоняя собою Дон от большевизма, а вот казаки купились на посулы советской власти. Не желали донцы воевать с „красными“, наивно полагая отсидеться в станицах, — дескать, мы никого не трогаем, и нас не тронут!
И Добровольческая армия очутилась в положении непрошеного гостя — присутствия на Дону генералов и офицеров (которых казаки с пренебрежением звали „кадетами“, ударяя в первый слог) не хотел никто…»
С утра Авинов пошёл записываться в бюро Добровольческой армии. У дома на Барочной стоял на часах молодой офицер, тискавший винтовку.
— Сейчас доложу караульному начальнику, — сказал он, скрываясь в дверях.
Вскоре лопоухий кадет, куда моложе часового, провёл Кирилла наверх, в маленькую комнату, окнами выходившую в вишнёвый садик. В комнате имелись два огромнейших шкафа, забитых бумагами, и парочка не менее громадных столов. За одним корпела женщина-прапорщик, строча записи, а за другим восседал лощёный подпоручик. Вероятно, в фуражке он выглядел бы орлом, а без неё отсвечивал блестящей плешью.