Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2
Между двумя дипломатами и старыми приятелями, впрочем, всё понятно.
Что в телеграмме нет приглашения, сэр Джордж, разумеется, отлично видит. По реальности английской обстановки это… это предприятие весьма рискованное. Настроение левых членов парламента… И не последний вопрос: кто же будет его в Англии содержать?
Ну, это – не проблема, бывший император имеет достаточные личные средства. Во всяком случае, официальная просьба: чтобы сэр Джордж позондировал в Лондоне относительно британского убежища бывшему царю.
Хорошо, немедленно будет послан шифрованный запрос.
На самом деле, обстоятельства складывались ещё более вынужденными и спешными, чем Милюков мог выразить послу, опасаясь создать у него неблагоприятное впечатление о своём правительстве. Отъезд бывшего императора в Англию если производить, то надо было не то что в неделях, но в часах. Уже знал Милюков, что происходит негласное давление Совета через Чхеидзе на Львова: всю династию Романовых арестовать, не то Совет депутатов произведёт арест сам!
Труднейший вопрос. Давно ли с Советом депутатов заключили полюбовное соглашение, и там не предвиделись подобные ультиматумы. Но вот Совет клал свою тяжёлую руку вне всяких соглашений – и не было такой устойчивости у правительства, чтобы остаться нечувствительным.
Труднейший вопрос. Он не выносился пока ни на открытое заседание правительства, ни даже на закрытое, когда ночью оставались одни, – но обсуждался конфиденциальным образом, и в первую очередь, конечно, между князем Львовым и Милюковым: как и рассчитывал Павел Николаевич, он негласно уверенно руководил Львовым.
Но сегодня перед вечерним заседанием правительства князь в своём кабинете наедине скорбно пожаловался, что давление Совета продолжается, они непримиримы, и князь не видит, как можно было бы устоять. Даже заикнуться невозможно им о какой-то отправке в Англию, он и вымолвить так не решился им. А разговор идёт: почему император не арестован до сих пор? И даже отпущен в Ставку, где он может злоупотребить своей свободой.
Ай-ай… А ещё ж задержали шифрованную телеграмму от Царя к царице, хотя он может быть только нежности шифровал. Так тем более теперь бестактно и опасно пересылать царю телеграмму Георга. Да, держать бы царя тут под боком, в Царском Селе со своим семейством, – и отсюда, как только придёт согласие английского правительства, их можно было бы быстро посадить на корабль либо переслать через Швецию.
Но Совет настаивает на ответе, и нельзя дальше его не давать, князь уже не может дальше оттягивать.
Нисколько не был Павел Николаевич кровожаден и не желал он такого оборота революции, уже багрово потягивающего на свой французский аналог, – однако и… однако и… что же было делать? Не становиться же в конфликт с Советом в этом самом невыгодном, невыигрышном вопросе, на котором не соберёшь ничьих сочувствий.
– Что ж, Георгий Евгеньич… Что ж… Придётся… как бы арестовать. Да и препроводить в Царское Село. А там посмотрим. Что ж, распорядитесь.
– А вот, Павел Николаевич, Керенский поедет сейчас в Москву – я думаю, он прозондирует и настроение Белокаменной, куда склоняется чаша весов?
Да этот попрыгун примитивен, разве он прозондирует?
На заседаниях правительства старался присутствовать Павел Николаевич ежедневно – не потому, что были у него какие-то вопросы, могущие только тут быть решёнными, – его-то вопросы все решались в пределах его министерства, – но для самого правительства, для авторитета его, чтобы придать ему вес, ибо Милюков здесь самая значительная фигура, – а без него тут и пустынно бы выглядело. Да и в чём-нибудь могут сильно ошибиться.
Однако присутствуя, он почти все часы молчал – как бы даже не в кресле, а паря над этим столом заседаний, весь переполненный, как хорошо идут дела в его собственном министерстве, как достойно и умно он представительствует Россию, и как прекрасно будущее России в победоносной теперь войне, и даже в забытьи рисовал себе картины будущей мирной конференции.
А вопросы на заседаниях бывали удивительно мелочные, особенно мелочные у Некрасова, который ни распоряжения не решался дать без санкции правительства. И ещё сутяжнически изворачивался, как бы вырвать больше в пользу своего министерства и своих. Вот и сегодня клянчил назначить к нему, кроме уже имеющихся двух товарищей министра на ставках, ещё и двух комиссаров Думы на правах товарищей министра, а так как ставок больше не было – то с суточными по 15 рублей. (А едва разрешили ему – встал вопрос: почему же нельзя другим министрам, стали просить и другие.) И каждое назначение в своём министерстве Некрасов просил совет министров одобрить. Три дня назад он первый торжественно объявил, что упраздняет всякую охрану железнодорожных сооружений, – а теперь обнаружил, что объекты сами собою не охраняются, – и просил правительство предоставить некоторым служащим права по охране. Но вводить в нынешний момент новые правила охраны выглядело бы реакционно – и всё правительство должно было морщить лбы, как подвести такую охрану под уже существующие старые правила.
С сожалением давно уже видел Милюков, что этот его кадетский левый лидер – даже просто глуп (не говоря, что интриган и неискренен). Но уже выдвинутого в партии на видное место, и вот теперь в правительстве, – обречён был Павел Николаевич не осаживать, но поддерживать. Интересы кадетской партии не могли забываться: это оставалась в России единственная несоциалистическая партия (всё, что правее кадетов, было снесено февральским потоком и исчезло), единственная партия просто свободных разумных людей. И от неё – пятеро членов были в правительстве, но порадоваться сотрудничеству с ними Милюкову не предстояло.
Добродетельный скучнейший Коновалов так же добросовестно выкатывал на заседание правительства всю программу, как широко и последовательно он думает уступать рабочим – в длительности дня (хотя в войну можно бы и поработать), в охране труда, в страховании, в примирительных камерах, в легализации стачек, – а ещё раньше того объявить обо всех уступках публично, чтоб успокоить массу.
Шингарёв – никак (и никогда) не мог преодолеть в себе ограниченности провинциального интеллигента, подняться до обзора общеполитического, но вот теперь вяз в дебрях продовольствия, как раньше в финансах, и предлагал совершенно невозможную, оскорбительную для союзников меру – отказаться от обещанных Англии поставок пшеницы. Так что Милюкову пришлось вмешаться и указать на полную недопустимость.
Мануйлов? Но что говорить о Мануйлове? Самим кадетам было стыдно его робости. Его посадили на просвещение всего за то, что когда-то он пострадал. И вот теперь только и мог он просить назначить ему сильного товарища – да субсидий.
Ещё только один кадет-умница был в комнате – это Набоков. Уже не удалось вставить его в министры, но удалось сделать его управляющим делами правительства, на самом деле весьма важная должность: он руководил штатом секретарей, вёл и сам главный протокол, всегда присутствовал на всех заседаниях (и оставался на секретные). Он был действительно единомышленник, европеец, постигающий все проблемы, – и Милюков, никем среди министров не понимаемый, с удовольствием оглядывался в его сторону, на узкое с усиками всегда настороженное лицо, острые умные глаза или след язвительной улыбки.
Вот – и улыбки по поводу воззвания, написанного Винавером, а Мануйлов с гордостью читал перед министрами:
«Свершилось великое! Могучим порывом… Моральный распад власти, погрязшей в позоре порока… Временное Правительство считает своим священным долгом осуществить народные чаяния… И верит, что дух высокого патриотизма окрылит наших доблестных солдат… Правительство будет свято хранить союзы с другими державами… (Это – главное новое, что ещё не сказано было ни разу. Были бы довольны послы, да не сказано о прусском милитаризме.) Только в дружном всенародном содействии…»
Милюков и Набоков иронически переглядывались. Набоковский вариант был суше, деловей и короче. Винавер и многословен и отстаёт от событий, живёт прежним, опять что-то много и некстати о 1905 годе, и конечно о Первой Думе, в которой состоял он сам. Ну, пусть, не из-за этого же спорить, и не раскалывать фронт кадетов.
Приняли.
Протеже князя Львова, нудноватый бесцветный Щепкин, стал переталкивать на Набокова: пусть именно Набоков подготовит руководящие указания для местной администрации по поводу этой декларации в отношении гражданских свобод.
Набоков снисходительно улыбался. Поручили.
А сам Щепкин пока прекратил всякую почтовую и телеграфную цензуру.
И очень просил кредитов, кредитов для комитетов и комиссаров на местах.
Решили дать – каждому комитету, каждому губернскому комиссару, но не более чем по 25 тысяч рублей.
Ещё одна невыразительная бледность – государственный контролёр Годнев, докладывал, что Совет рабочих депутатов настаивает прислать в государственный контроль и держать там своих представителей – следить за расходом государственных средств.