Генрик Сенкевич - Потоп
Раздумывая так, Володыёвский шел по улице на солнышке, порой останавливался и то потуплял взор в землю, то к небу его поднимал; потом снова продолжал свой путь, пока не увидел вдруг летевшее в небе стадо диких уток.
Тогда он стал гадать по ним: ехать, не ехать?.. Выпало: ехать.
– Кончено! Еду!
С этими словами он повернул домой; однако по дороге заглянул еще в конюшню, на пороге которой двое его стремянных играли в кости.
– Сыруц, – спросил Володыёвский, – заплетена ль грива у Серого?
– Заплетена, пан полковник.
Володыёвский зашел в конюшню. Серый заржал у яслей; рыцарь подошел к нему, похлопал по крупу, затем стал считать косицы в гриве.
– Ехать, не ехать, ехать…
Снова выпало ехать.
– Седлать коней да одеться получше! – приказал Володыёвский.
После чего быстрым шагом направился домой и стал наряжаться. Надел высокие кавалерийские сапоги, желтые, с отворотами на подкладке и золочеными шпорами, и новый красный мундир, и рапирочку нацепил отменную, в стальных ножнах, с золотой насечкой на рукояти, и полупанцирек не забыл из светлой стали, закрывающий только верхнюю часть груди до шеи. Был у него в сундуке и рысий колпачок с чудным цапельным пером, но подходил он только к польскому платью, и пан Михал не стал его вынимать, а надел на голову шведский шлем с затыльником и вышел на крыльцо.
– Куда это ты собрался, пан полковник? – спросил у него старый Пакош, сидевший на завалинке.
– Куда собрался? Надо у вашей панны о здоровье справиться, а то как бы она не сочла меня за невежу.
– Так весь и сияешь! Чистый тебе снегирь! Ну, уж коли панна враз не влюбится, так, верно, и глаз у нее нет!
Но тут прибежали две младшие дочки Пакоша с подойниками в руках, – они возвращались с обеденной дойки. Увидев Володыёвского, девушки застыли в изумлении.
– Прямо тебе король! – сказала Зоня.
– Как на свадьбу нарядился! – прибавила Марыська.
– А может, свадебку и сыграем, – засмеялся старый Пакош. – К панне нашей полковник едет.
Не успел старик кончить, как подойник выпал из рук Марыси, и молочная река полилась прямо под ноги Володыёвскому.
– Что рот разинула! – сердито сказал Пакош. – Экая коза!
Марыся ничего не ответила, подняла подойник и молча ушла.
Володыёвский вскочил на коня, за ним выстроились оба его стремянных, и все трое отправились в Водокты. Денек выдался красный. Майское солнце играло на нагруднике и шлеме Володыёвского, и когда он издали мелькал между вербами, казалось, что по улице катится еще одно солнце.
– Любопытно знать, с перстеньком буду я ворочаться иль с арбузом? – пробормотал рыцарь.
– Что ты сказал, пан полковник? – спросил Сыруц.
– Дурень!
Стремянный стегнул коня по крупу, а Володыёвский продолжал:
– Счастье, что не впервой.
Эта мысль очень его ободрила.
Когда они приехали в Водокты, панна Александра в первую минуту не признала полковника, так что ему пришлось еще раз назвать свое имя. Тогда она поздоровалась с ним любезно, но как-то сдержанно и принужденно, он же представился ей с отменной учтивостью, ибо хоть и был солдатом, не придворным, однако подолгу бывал при разных дворах и пообтерся между людьми. Он отвесил весьма почтительный поклон и, прижав руку к сердцу, вот что сказал ей:
– Я приехал к тебе, милостивая панна, о здоровье справиться, не захворала ли ты, случаем, с перепугу. Надо бы на другой же день приехать, да боялся я надоесть тебе.
– Это очень любезно с твоей стороны, милостивый пан, что ты не только спас меня от гибели, но и не забыл обо мне. Садись, будь дорогим гостем.
– Милостивая моя панна, – ответил пан Михал, – когда бы я забыл тебя, недостоин был бы я той милости, какую Бог оказал мне, позволив подать руку помощи столь достойной особе.
– Нет, это я сперва должна Господа Бога благодарить, а затем и тебя, пан полковник!
– Коли так, возблагодарим вдвоем Господа Бога, ибо ни о чем не молю я его так усердно, как о том, чтобы с его изволения и впредь защищать тебя от всяких бед.
При этих словах Володыёвский встопорщил свои навощенные усики, и без того торчавшие выше носа, – так доволен он был собою, что сразу сумел войти in medias res[13] и выложить все начистую. Панна Александра сидела смущенная и молчаливая, а уж красивая, как день весенний. Легкий румянец выступил у нее на щеках, а глаза она прикрыла ресницами, от которых тень падала на щеки.
«Это смущение – добрый знак!» – подумал Володыёвский.
И, откашлявшись, продолжал:
– Знаешь ли ты, милостивая панна, что после смерти твоего дедушки я командовал лауданцами?
– Знаю, – отвечала Оленька. – Покойный дедушка не мог сам идти в последний поход и очень был рад, когда ему сказали, что воевода виленский вверил тебе лауданскую хоругвь; он говорил, что знает тебя как славного рыцаря.
– Это он так обо мне говорил?
– Я сама слыхала, как он тебя хвалил, а после похода и лауданцы превозносили тебя до небес.
– Я простой солдат, недостойный того, чтобы меня не то что до небес превозносить, а просто ставить выше других. Очень я рад, что не совсем я тебе чужой человек, теперь ты не подумаешь, что какой-то незнакомец, человек темный свалился к тебе с последним дождем с облаков. Всегда приятней знать, с кем имеешь дело. Много всякого народу бродит по свету, выдают они себя за родовитых шляхтичей, приукрашивают себя добродетелями, а сами-то Бог весть кто такие, может, и не шляхтичи вовсе.
Володыёвский умышленно завел об этом разговор, чтобы рассказать Оленьке о себе, но она тотчас ему возразила:
– Тебя, пан полковник, никто в этом не заподозрит, ведь у нас в Литве есть шляхтичи с такой фамилией.
– Да, но те по прозванию Озории, а я Корчак-Володыёвский; мы из Венгрии, свой род ведем от некоего придворного Аттилы, этот придворный, когда его преследовали враги, дал обет Пресвятой Деве отречься от язычества и принять католическую веру, если только она сохранит ему жизнь. Свой обет он сдержал, когда благополучно переправился через три реки, те самые, которые теперь у нас в гербе.
– Так ты, пан полковник, родом не из наших мест?
– Нет, милостивая панна. Я сам с Украины; у меня и сейчас там деревенька, да ее враги захватили; но я с молодых лет служу в войске и больше думаю не о своем богатстве, а об том уроне, который наша отчизна терпит от иноземцев. Смолоду служил я у воеводы русского, нашего незабвенного князя Иеремии, с которым побывал во всех походах. И под Махновкой был, и под Константиновом, голодал вместе со всеми в Збараже, а после битвы под Берестечком сам король, повелитель наш, обнял меня. Бог свидетель, не приехал я сюда похваляться, хочу только, чтобы ты знала, милостивая панна, что я не какой-нибудь пустобрех, который только глотку дерет, а крови своей жалеет, что всю жизнь я верой и правдой служил отчизне, ну и славу снискал, и чести своей ничем не замарал. Истинную правду говорю! И достойные люди могут мои слова подтвердить!
– Кабы все были такими, как ты, пан полковник! – вздохнула Оленька.
– Ты, милостивая панна, верно, думаешь о том насильнике, который осмелился поднять на тебя святотатственную руку?
Панна Александра опустила глаза в землю и не ответила ни слова.
– Он получил по заслугам, – продолжал Володыёвский. – Мне говорили, что он выживет, так что все едино не уйдет от кары. Все достойные люди его осуждают, даже уж слишком, толкуют, будто он с врагами связался, чтобы получить от них подмогу, а это неправда: казаков, с которыми он напал на Водокты, он вовсе не у врагов взял, а на большой дороге.
– Пан полковник, откуда ты это знаешь? – с живостью спросила Оленька, поднимая на Володыёвского свои лазоревые глаза.
– Да от его же людей. Странный он человек! Когда перед поединком я назвал его изменником, он не стал этого отрицать, хоть обвинил я его несправедливо. Гордость у него, видно, дьявольская.
– И ты, пан полковник, всюду говоришь, что он не изменник?
– Покуда нет, потому что сам не знал, а теперь буду говорить. Нехорошо даже о самом лютом враге говорить такие облыжные слова.
Глаза панны Александры еще раз остановились на маленьком рыцаре с дружеским расположением и благодарностью.
– Ты, пан полковник, на редкость достойный человек, на редкость…
От удовольствия Володыёвский стал усиленно топорщить усики.
«Смелей, Михалек! Смелей, Михалек!» – подумал он про себя.
А вслух сказал:
– Я тебе больше скажу, милостивая панна! Не одобряю я средств пана Кмицица, но не удивительно мне, что он так тебя добивался: сама Венера годится тебе разве что в служанки. С отчаяния решился он на дурное дело и, пожалуй, в другой раз решится, пусть только представится случай. Как же ты при неописанной такой красоте останешься одна, без опеки? Много всяких Кмицицев на свете, многие страстью к тебе воспылают, и многие опасности будут грозить твоей невинности. По милости Божией я избавил тебя от беды, но меня зовут уже трубы Марса. Кто же будет стеречь тебя?.. Милостивая панна, говорят, будто солдаты ветрены, но это неправда. Ведь сердце не камень, вот и у меня не могло оно остаться равнодушным к стольким неизъяснимым прелестям… – Тут Володыёвский упал перед Оленькой на колени. – Милостивая панна, – продолжал он, стоя на коленях, – я унаследовал после твоего дедушки хоругвь, позволь же мне унаследовать и внучку. Доверь мне опеку над собою, позволь вкусить сладость взаимной любви, возьми в постоянные покровители, а ты будешь жить в мире и безопасности, ибо, если я и на войну уеду, само имя мое будет тебе защитой.