Михаил Ахманов - Ассирийские танки у врат Мемфиса
Староста скривился, будто ему проткнули печень.
– Двадцать коз! Пиво! И ослы! Это грабеж, помилуй мать Исида! Мы бедные люди, чезу Хенеб-ка!
– Войско фараона – жизнь, здоровье, сила! – своих не грабит. Получишь монеты. Пиастр за козу, три – за осла, а пиво… пиво будет знаком вашего расположения к моим солдатам.
Цена была справедливой. В Цезарии я мог бы лучше распорядиться серебром Саанахта, но Амон не велит обижать убогих.
– Полтора пиастра за козу и четыре – за осла, – сказал староста. – А что до пива…
Я грохнул кулаком по столу.
– Молчи, жабий помет! Плюю на мумию твоего отца! Торгуешься? Так мы не на базаре! Придут ассиры, будешь болтаться на пальме без яиц!
– Вот сука! – буркнул Хайло и, сделав пару шагов, очутился за спиною старосты. – Если позволишь, чезу, я его…
– Ррежь! – завопил попугай, а Хоремджет спокойно произнес:
– Семер сказал, что войско фараона не грабит, и это верно. Не грабит, а реквизирует, оставляя расписку. Чего вы хотите за козу, люди? Пиастр серебром или полтора на папирусе?
Это их убедило, хотя я думаю, что вопль попугая тоже произвел впечатление. Отправив Хоремджета с Хайлом за деньгами, я допил вино и принялся расспрашивать старосту об урожае фиников и козьем приплоде. Я не был в Мешвеше четыре года, но кажется, Амон не наградил его людей богатством: староста, лавочник и кабатчик жаловались, что воды и травы не хватает, что козы тощие, козлы бессильные, пальмы кривые, а в финиках косточка крупнее мякоти. Сборщик податей помалкивал, но временами его взгляды кололи меня, и читалась в них жгучая ненависть. С чего бы? Я едва помнил этого типа и в прошлые свои визиты к Бенре-мут словом с ним не перемолвился.
Мы выпили еще вина, и от коз и фиников перешли к женщинам.
– Мои солдаты долго бродили в песках и стосковались по ласке, – заметил я. – Все они крепкие парни, все подобны львам, и родятся от них в вашем курятнике настоящие львята.
В песках бродили мы несколько дней, но до того месяцы и годы сидели в заключении, где тощая Туа казалась богиней Хатор. А в Мешвеше хватало женщин и девушек, и в этом был соблазн для моих парней. Я обещал им, что насильников в песок живьем зарою, но лучше обойтись без крайностей – так, чтобы голодный наелся, а в котле еще и прибавилось.
– Блюдут ли у вас древний обычай? – спросил я, и мои собеседники кивнули. Обычай тот ливийский: гостю предлагают дочь, сестру или жену, в чем нет для них укора и бесчестия. Мудрый обычай, ибо группы ливийцев, странствующих в пустыне, разделены большими расстояниями, что затрудняет приток свежей крови. Крови этой у моих бойцов было предостаточно, и сейчас она кипела, как масло на раскаленной сковороде.
– Мы принимаем чужое семя и потому сильны, – сказал кабатчик, похожий на кушита.
– Но принимаем его по доброму согласию, – уточнил лавочник, а староста подвел итог:
– Разве доброе согласие ничего не стоит, чезу Хенеб-ка?
– Чтоб тебе сгнить за Пятым порогом, мошенник! – сказал я. – Ладно, получишь пятьдесят пиастров. Этого хватит?
Староста ухмыльнулся.
– Твои львы могут топтаться в нашем курятнике всю ночь и весь день. Хатор им в помощь!
– За эти деньги ты дашь еще проводника.
– Согласен. Куда он должен вас отвести?
Мне не хотелось говорить, что мы идем в Темеху, и я ответил неопределенно:
– Пока не решил. Мне нужен человек, который знает окрестности Мешвеша.
– Ты его получишь.
Начало темнеть, и мои собутыльники разошлись. Я вернулся на пастбище, проверил караулы и велел Левкиппу и Пианхи отпустить своих людей в селение. Им – ночь, а солдатам Мериры и Рени – день… Что же мне?..
Домик Бенре-мут стоял на краю оазиса. С одной стороны – ложбинка, чахлые кусты, обглоданные козами, а дальше – песок и песок до самого океана, с другой – загон для скотины и погасший очаг. У очага расстелена старая шкура. На низкой скамейке – утварь: котелок, кувшин, посуда, привезенная мной когда-то из столицы… Ничего не изменилось. И Бенре-мут все та же – сероглазая и гибкая, как газель, стройная, как пальма. Стоит у хижины, скрестив руки на полной груди, и смотрит, как я шагаю к ее дому. Только…
Только жмется к ее ногам девчушка лет трех, маленький такой голышок: челка ровно подрезана, на плечах – косички, на тонкой шейке – скарабей из лазурита, подаренный мною Бенре-мут. И хоть стемнело уже изрядно, увидел я, что глазки у дитя не материнские, не серые, а карие. Мои глаза!
– Пустишь ли в дом, Бенре-мут? – спросил я.
Она повела плечами.
– Входи! Входи, воин, если нет у тебя другого жилища.
Подхватила девочку на руки, шагнула вслед за мной и села на ложе у стены. Я остался стоять. Глядел на нее и малышку и не мог наглядеться.
– Слышала я от соседских детей, что пришел из пустыни семер с солдатами, сидит в кабаке и пьет. – Ее голос был ровен и тих. – Давно я с этим семером не встречалась. Годы прошли. Забыла уже, как выглядит, и вспоминать не хочу.
– Что ты такое говоришь, Бенре-мут? – промолвил я. – Можно ли забыть Хенеб-ка, если держишь на коленях его дочь?
И тут я увидел такое, чего не видел никогда: по щеке Бенре-мут скатилась слезинка.
– Нефру-ра не твой ребенок, – сказала она.
– У нее мои глаза. Карие, а не серые.
– У многих роме карие глаза, Хенеб-ка.
– Значит, был другой роме?
– Был и есть. Та-Кем большая страна, и мужчин в ней много.
Я не верил ни единому ее слову. Обида говорила в ней, обида, горечь и желание побольнее уколоть меня, ведь я и в самом деле был виновен – не стоял у входа, когда Бенре-мут разрешилась от бремени, не принес малышке колыбель и полотно, не наполнил ларь мукой, а кувшины – медом, чтобы они не голодали, не пригнал коз и овец; словом, ничего не сделал, как положено мужчине и отцу. Вместо этого я дрался на Синае и, заботами шакала Хуфтора, угодил в каменоломню… И хоть это меня не оправдывало, я ждал, что через миг или два бросится она ко мне, обнимет и скажет: вот твоя Бенре-мут и вот Нефру-ра, твоя дочка! Но время шло, а Бенре-мут была неподвижна.
– У этого другого имя есть? – спросил я.
– Есть. Урджеба, – раздалось в ответ.
– Урджеба? Кто он такой?
– Не все ли равно, Хенеб-ка? Он заботится обо мне, я плачу ему за помощь – что есть у меня, тем и плачу. Я уже не юная девушка и не могу питаться запахом фиников и утренней росой. У меня ребенок.
Она не сказала: его ребенок. Значит, мой?..
Горько, горько… Горько, потому что пришел я сюда не с золотыми сфинксами на плечах, не с серебром в кошеле, не с лошадьми, груженными припасами… Не чезу я больше, а беглый каторжник, и нечего дать мне Бенре-мут и своему ребенку. Не в военной тунике я, а в лохмотьях, и в мешке моем не подарки, а обоймы к «сенебу». Как пришел, так и уйду. Четыре года не было меня, а теперь и вовсе не будет; уплыву за море и стану, как сказала мать Исида, пальмой с облетевшею листвой…
У стены раздался шорох. Я вышел, стискивая рукоять клинка. Наступила ночь, но в лунном свете я видел фигуру и лицо мужчины – немолодого, лет на десять постарше меня, и, кажется, знакомого. Роме, не мешвеш. Сборщик податей. Урджеба!
– Чего тебе надо? – спросил я.
– А тебе? Зачем ты сюда явился? – В голосе его клокотала злоба. – Амон видит, это моя женщина, не твоя!
Сказал, будто ножом резанул. Моя женщина, не твоя! Услышь я такое про Сенисенеб или Нефертари, не очень бы удивился и в ярость не пришел – те до меня утешали многих и будут еще утешать, во имя Хатор и кошелька с пиастрами. Просто с ними, с этой Сенисенеб и с этой Нефертари: не успеешь пояс расстегнуть, а они уже лежат, раздвинув ноги. Но у Бенре-мут не только это я искал, не к одному лишь телу ее тянулся, а было между нами что-то другое, чему и слов не подберешь. Какие слова у солдата? Мы любовных песен не поем. Давай-ка, девушка, по-быстрому, ждут меня приятели и пиво в кабаке…
– Чья она женщина, ей решать, – произнес я. – Но сегодня, Урджеба, уходи! Побереги свою глотку! Горит мое сердце, и кулаки зудят! Останешься, переселю тебя в Поля Иалу!
Сборщик испуганно отшатнулся, забормотал, перечисляя меры зерна, кувшины масла и свертки ткани, что носил он Бенре-мут. Носил и будет носить, подумалось мне. Ярость кружила голову, гнев туманил разум. Я вытащил клинок, с лязгом вогнал его обратно в ножны и сказал:
– Будь к ней милосерден, Урджеба. Я вернусь и воздам тебе за доброту. И за зло воздам тоже. Иди!
Что еще я мог сделать, чем ей помочь? Только припугнуть павиана, купившего ее за масло и зерно…
Он исчез в темноте, а я вернулся в дом. Там было тихо, лишь потрескивал фитиль в горящей лампе да вздыхала уснувшая девочка. Чья? Моя или Урджебы? У него тоже были карие глаза… Кровь моя кипела, но спросить я не решался. Вместо этого сказал:
– Ты могла бы стать его женой или хотя бы жить в его доме.
– У него есть жена, старая жена, которая ему надоела. Есть две служанки-наложницы. Есть еще одна женщина. Я. – Бенре-мут помолчала. – Я могу прясть, но кто купит пряжу? Я могу ходить за козами и выращивать овощи, но кто наймет меня? Можно пойти в служанки к тем, кто побогаче. Но служанка здесь обязана согревать ложе хозяина… Так не все ли равно, в его ли я доме или в своем, – он платит, я повинуюсь.