Дым отечества [СИ] - Татьяна Апраксина
Он не знает, за что Охота ценит людей — может быть, им нужны слуги, которым не мешает холодное железо, которым не тесно в городах. Неважно. Она их ценит. И честно платит за предложенное.
— Чего ты хочешь? — со всех сторон.
Колокол. И звук. И он внутри звука.
Чего я хочу. Нет уж. Не все, чего я хочу. А только одно, то, чего не хватило, не хватает, будет не хватать — в мире и во мне самом.
— Я хочу — перо на мою чашку весов. Дыру в любой ловушке. Трещину в любой стене. Лишнюю минуту в бою или в отступлении. Нужную мысль. Я хочу, чтобы на любой развилке дорог был поворот, ведущий туда, куда нужно мне. И чтобы я мог — и успел — его увидеть. Каждый раз — успевал. Я хочу, чтобы так было всегда, пока мое дело не станет прочным, пока оно не сможет жить без меня. Если сможет — условие исполнено.
Кубок и нож не появляются, они сначала не были совсем, а потом вдруг есть. Может быть, стекло, может быть, лед. Холода Джордж не чувствует, он ничего не чувствует. Он слегка надрезает запястье, осторожно, ему еще пользоваться этой рукой. Кровь оказывается неожиданно тяжелой, тяжелее его самого, она проваливается сквозь порез, пенясь, ударяется в дно кубка, быстро заполняет до ободка — и останавливается вровень. На запястье — ни капли, рана сомкнула края. Будто все вытекло, будто внутри больше ничего нет.
Кольцо замыкается за спиной, глаза человечьи, волчьи, птичьи и вовсе не глаза, а какие-то кристаллы и огоньки, сосредоточены на лице. Они смотрят, внутрь, глубоко — куда сам не заглянешь. Они смотрят вокруг — лунная дорожка колеблется под ногами; измеряют и взвешивают, только этих мер и соотношений не знает ни один меняла.
Трепещут крылья охотничьих птиц — если это птицы, рвутся с невидимых поводков гончие. Охота — это стремление и порыв. Они не замирают ни на миг, как ветер и ручей. Движение проходит сквозь него, проницает без сопротивления, узнает — и на краткое мгновение, удар сердца не успевает стать паузой, чувство делается знакомым. Сейчас и здесь он может, не торопясь, не стыдясь собственного любопытства, поймать и разглядеть, и улыбнуться, и удивиться: Анна, полночный шепот, прохладная ладонь, бегучая вода, вода жизни…
Ударил крыльями призрачный костяной сокол, переступил конь под Рогатым — звякнул серебряный повод.
Вгляделись еще раз — перезвон ледышек, скрип снега, треск падающих веток, вой ветра, шелест поземки.
Дунул в лицо ветер, фыркнул мелкой снежной пылью. У запаха снега было больше оттенков, чем у крыльев бабочки. Красные бархатные искры, синие ледяные камни…
— Все найдешь, что сказал, на своей дороге! — услышал он слова предводителя, и тут же Охота стала дальше горизонта, и только отголоском донеслось: — …а под тенью тени — не быть больше.
Ни Охоты, ни кубка, ни ножа — только запястье болит, но слишком слабо для перерезанной жилы, и иначе: словно прижал на морозе кромку лезвия.
Взглянул — белая, синеватая полоса старого ожога.
Выстывшая комната, иней на решетке, снег на полу.
Обернулся через левое плечо — и усмехнулся, с трудом шевеля замерзшими губами, чувствуя, как одеревенело лицо. Угли в жаровне потухли, камин давно прогорел. А над камином вместо мутного стекла, вместо черной пасти — белый снежный узор в старой раме, ветвятся папоротники и павлиньи хвосты.
И осыпалось под взглядом — не успел даже подумать, что удивится же комендант…
Значит, вот она, третья сторона.
А потом заставил себя повернуться. И посмотреть на другую стену. На простую беленую поверхность и черное перекрестье Распятия на ней.
Подошел. Опустился на одно колено, наклонил голову.
— Прости.
Встал, поднял ставень, так же тихо и осторожно поставил его на место. Отряхнул руки. Тут все.
Кажется, он заснул еще до того, как опустился в кресло.
«Cветлейшие, высочайшие и всемогущие государи, король и королева, наши сеньоры! Да продлит Господь Вседержитель дни справедливого царствования Ваших Величеств!
Ваши Величества, спешу с нижайшим поклоном поднести Вам, владыки мои, рассказ о событиях в королевстве Каледонском, свидетелем которых я стал Вашей милостью.
Печалит меня необходимость лишний раз напоминать наикатоличнейшим королям христианского мира о том, что Каледония, хоть и находится под управлением истинно верующей королевы, все же подобна путнику на болоте, который одной ногой стоит на твердой поверхности истины, но другой проваливается в вязкую пучину ереси. Даже у самого трона положение дел именно таково, ибо благородный лорд-протектор, единокровный брат Ее Величества королевы Каледонской, увы и трижды увы — еретик. Тревожу Вас этой вестью лишь для того, чтобы Вашей проницательной мудрости в полной мере открылось положение вещей.
Среди заядлых еретиков, неистово стремящихся в адские бездны и вовлекающих неразумных малых сих в это прискорбное нисхождение, есть, как я уже доводил до сведения Ваших Величеств, истинное отродье Сатаны, еретик среди еретиков, радетель богохульства и гонитель Истинной Церкви, именем Джон Нокс. Никогда не посмел бы упоминать столь низменную и грешную персону в послании к наикатоличнейшим правителям, но этот враг Христа и подлый интриган едва не нанес делу веры в Каледонии непоправимый ущерб.
Ибо, как Отец Лжи является обезьяной Бога, так возмечтал названный хулитель и гонитель в союзе с наичернейшими и наизаклятейшими еретиками страны произвести к жизни закон о единстве веры, подобный тому, на коий Господь некогда вдохновил Ваши Величества. Но если мудрый и благодетельный закон, составивший славу нашего королевства и оградивший подданных короны от части угроз льва рыкающего, предписывает всем христианам исповедание истинной веры, то еретик Нокс вознамерился под страхом смерти предписать всем жителям Каледонии исповедание гнусного обмана, называемого верой Евангелической — что само по себе есть преступление и поношение Благой Вести. Усилия его могли бы увенчаться успехом, ибо многие в Каледонии привержены этому безумию, а многие иные, хоть и не одержимы духом Ирода, приказывающим убивать пророков, поддержали бы нечестивое требование ради Маммоны, опасаясь, что в ином случае пришлось бы им возвратить под руку Божью земли, отобранные у Матери нашей, Церкви.
Но Господь не