Борис Чурин - Временной узел
– Боишься замарать руки в крови? – прорычал Троцкий, злобно посверкивая стеклами очков, – рассчитываешь отсидеться в тихом месте, в то время, когда твои братья-евреи будут защищать нашу власть? Не выйдет! Трусов мы будем ставить к стенке вместе с русскими, которые вздумают нам мешать!
Мне ничего не оставалось делать, как согласиться работать в ВЧК.
Ефим лукаво сощурил глаза и наклонился к Валерию.
– Раз уж зашел разговор о Троцком, скажу откровенно: из всех руководителей-большевиков он был самым отъявленным русофобом. Помнится, когда через три года после революции стала очевидной несостоятельность экономической модели коммунизма, Троцкий предложил организовать трудовые лагеря, в которых бы на положении рабов трудилась большая часть населения России. Одновременно, по замыслам Троцкого, из среды русских необходимо было создавать привилегированную прослойку, которая бы руководила огромной массой рабов. А уж этой прослойкой руководили бы евреи. Слава Богу, Ленин не поддержал Троцкого. Хотя точно не знаю по какой причине. То ли в нем заговорила русская кровь, то ли он вспомнил историю древнего Рима и восстание рабов под предводительством Спартака. Не знаю. Впрочем, – махнул рукой Ефим, – я отвлекся. Продолжу.
Когда я пришел в ВЧК, мне дали участок работы, целью которой, как формулировалось в приказе, было «противодействие контрреволюционной деятельности священнослужителей Русской православной церкви и других конфессий на территории России и за ее пределами». Дело в том, что в планах большевиков одной из главных задач стояла ликвидация в России понятия национальность. Нет национальности – нет национального самосознания, нет национальной гордости. Естественно, что еврейскому меньшинству было бы легче управлять людьми, не имеющим национальной гордости.
В первые годы после революции Р.П.Ц. стала центром русского национального самосознания, его защитой и покровителем. Естественно, что даром ей это не прошло. Не буду занимать твое внимание подробностями, скажу лишь, что только с 1918 по 1922 годы и только по суду было расстреляно около 2700 церковнослужителей, почти 5500 монахов и монахинь. Без суда и следствия уничтожено не менее 15000 духовных лиц.
В этом страшном избиении я принимал самое активное участие. Поначалу сердце мое нервно сжималось, а дыхание учащалось, когда я подписывал очередной приговор, но постепенно сердце и нервы утратили чувствительность, и вскоре я перестал вести статистику своих преступлений. Я вспоминал мою двоюродную сестру Бэлу, окровавленное лицо моего отца, нашу разграбленную лавку и убеждал себя: так надо!
К середине 20-х годов сопротивление церкви было в основном сломлено и меня все чаще стали привлекать к другим видам работы. Впрочем, работа у ВЧК (впоследствии ОГПУ и НКВД) была всегда одна: карать тех, кто действовал, говорил и даже мыслил иначе, чем предписано руководством партии и страны. В 1934 году, когда главой ОГПУ (НКВД) стал Генрих Ягода, я был назначен руководителем одного из отделов наркомата, ответственного за борьбу с внутренней контрреволюцией. Примерно год спустя ко мне на стол легло письмо, донос, на который, по роду своей деятельности, я непременно должен был реагировать. В доносе говорилось, что директор Ленинградского механического завода Николай Иванович Лопухин сколотил вокруг себя контрреволюционную группу специалистов, начинавших свою профессиональную карьеру при царском режиме. Целью этой группы является вредительство, саботаж и пособничество иностранной разведке. Но главной причиной, по которой эта бумага была направлена непосредственно в Москву, в наркомат, являлось утверждение, что группе Лопухина покровительствует бывший ленинградский руководитель тов. Зиновьев.
Когда я прочел эти строки, мне стало ясно, что донос сфабрикован в недрах наркомата внутренних дел. Дело в том, что незадолго до этого у меня состоялся разговор с Генрихом Ягодой. Он сообщил мне, что получил указание от Сталина подготовить компромат на Зиновьева и Каменева. Ягода хотел посоветоваться со мной, как нам уберечь своих товарищей-евреев в руководстве партии и одновременно не вызвать гнев вождя. Получив донос, я зашел к Ягоде и прямо спросил его: что делать с Лопухиным. Генрих скривился, как от зубной боли.
– Арестовывай и раскручивай, – буркнул он сердито, – пусть сдает с потрохами всех своих подельников. Но в их списке имя Зиновьева не должно упоминаться.
Через несколько дней после этого разговора я впервые увидел твоего отца. Не скрою, его поведение на допросах во внутренней тюрьме наркомата внутренних дел произвело на меня сильное впечатление. Он не кричал, не бил себя в грудь кулаками, пытаясь доказать свою невиновность, как делали многие арестованные. Он не писал письма руководству с просьбой разобраться в его деле. Он просто молчал. На большинство вопросов следователи получали односложные ответы: да или нет. Он не признавал ни своей вины, ни вины своих товарищей. Ни физические воздействия, ни пытки жаждой и лишением сна результатов не дали. И тогда я приказал арестовать жену Николая Ивановича, твою мать, Валерий.
Дрожащей рукой Ефим вытер пот со лба.
– Когда сквозь оконное стекло следственного изолятора Николаю Ивановичу показали его жену, пересекающую тюремный двор в сопровождении конвоира, у него выступили слезы на глазах. Помню, он схватил меня за руку и прошептал:
– Я все подпишу. Все, что вам нужно. Только отпустите ее! Умоляю, отпустите!
Я обещал выполнить его просьбу, хотя знал, что не сделаю этого. Через несколько дней состоялся суд и Николая Ивановича приговорили к высшей мере наказания. В тот же день его расстреляли. Твоей матери дали пятнадцать лет лагерей. О ее дальнейшей судьбе я ничего не знаю.
– Она умерла недавно в лагере от воспаления легких, – сквозь зубы процедил Лера.
Хозяин дома вздрогнул всем телом и сжался в комок. Потом он вдруг стал медленно сползать со стула на пол. Встав на колени и обхватив руками голову, Ефим принялся раскачиваться из стороны в сторону, издавая при этом звуки, напоминающие нечто среднее между похрюкиванием поглощающей пищу свиньи и храпом пьяного мужика. Так продолжалось с минуту или более. Валерий уже собирался помочь Ефиму подняться с пола, когда услышал его членораздельную речь.
– Прости. Прости меня, если можешь.
Лера тяжело вздохнул.
– В другом случае, наверное бы, не смог. Но сейчас мне нужна ваша помощь.
В тот же миг лесник перестал раскачиваться, поднял голову, и глаза его блеснули радостным огоньком.
– Помощь?! Да, да. Конечно, помощь, – затараторил он, – я все. Я все сделаю. Все, что смогу. Что надо сделать? Говори скорее.
– Полина болеет. У нее рак. Метастазы. Врач сказал, что лечение бесполезно.
Валерий заметил, как постепенно стал угасать огонек в глазах собеседника.
– Метастазы, говоришь, – покачал он головой, – метастазы это хуже. Я вылечил двоих с онкологическим заболеванием, но у них рак был в начальной стадии. А здесь метастазы… Но, ничего, – оживился Ефим в следующий момент, – попробую. Непременно, попробую. Вдруг, да получится. Полинка девка молодая, крепкая. Может быть, справится.
Он вскочил на ноги и кинулся в сени, на ходу крикнув Валерию:
– Я сейчас. Я мигом. Соберу все необходимое и поедем.
Через четверть часа Валерий с Ефимом шли знакомой Лере тропинкой в сторону заброшенного скита. Впереди вышагивал Ефим, неся в руке большой кожаный саквояж, за ним, ведя под узцы кобылу, следовал Валерий. Достигнув скита, они запрягли лошадь, сели в сани, и Валерий дернул поводья.
Вечерело. На лес быстро спускались сумерки. Валерий с тревогой всматривался в темноту, боясь в любую минуту сбиться с пути.
– Не волнуйся, – успокоил его Ефим, – я эту дорогу знаю, как свои пять пальцев. Дай-ка мне вожжи.
Лера охотно поменялся местами с пожилым человеком.
– Как-будто мысли мои прочел, – подумал он о Ефиме, – странный человек. Живет один в лесу. Людей лечит. Хотя раньше в тюрьмы их сажал, да расстреливал. Интересно, как он вообще здесь оказался. Ведь он говорил, что работал в Москве, в наркомате…
– Ты, наверное, хочешь знать как я в глушь эту забрался?
Лера вздрогнул и с опаской посмотрел на лесника.
– Могу рассказать. Хотя до этого никому не рассказывал. Ты – случай особенный. Тянет меня к тебе. Как преступника на место преступления. Хочется душу открыть, в жилетку поплакаться.
Он повернулся к Лере всем телом.
– Ну, что? Рассказывать?
– Расскажите, – кивнул головой Лера и приготовился слушать.
* * *Случилось это в августе 1936 года. Я тогда работал начальником отдела в наркомате внутренних дел. За год до этого умерла моя жена. Детей у нас не было, и я жил один в двухкомнатной квартире. Обычно с работы домой я возвращался поздно, после девяти, а иногда и заполночь. Но в тот день я пришел домой в районе четырех часов. На душе было скверно. Накануне арестовали Йосю Лифшица, одного из ведущих сотрудников наркомфина, моего старого приятеля. Зайдя в дом, я прошел в зал, сел за письменный стол и обхватил голову руками.