Чужой среди своих 2 - Василий Сергеевич Панфилов
Ещё раз вздохнув полной грудью, и не в силах надышаться спертым воздухом, я встал наконец-то с топчана, и приоткрыл скрипнувшую дверь.
— Проснулся? — улыбнулась мне мама, повернувшаяся от своих кастрюль, — С добрым утром, засоня!
— С добрым, — зевая, ответил я, и, не удержавшись, подошёл к ней и обнял, уткнувшись лицом в плечо. Замерев на миг, она обняла меня в ответ, и некоторое время мы так стояли, а потом, поцеловав меня в макушку, она со смешком оттолкнула меня, вернувшись к готовке.
— Погуляй пока, — сказала она, — минут через двадцать завтрак готов будет.
— Угум… — отозвался я, — окна открыть?
— Окна? — не сразу отозвалась мама, возящаяся с примусом, — Да, конечно! Я что-то с утра замоталась, не вспомнила даже.
Маленькие окошки с рассохшимися рамами отчаянно скрипят, сопротивляясь моим усилиям. Одно, особо упрямое, я, попытавшись было, не стал открывать, опасаясь, что выверну упрямую раму к чёртовой матери.
Привалившись поясницей к низенькому подоконнику, потихонечку разминаю затёкшую от неудобного сна шею и собственно поясницу, рассеянно глазея по сторонам.
Комнатушка небольшая, от силы метров четырнадцати, с низким, нависающим, чуть вогнутым потолком, растрескавшаяся побелка которого, со следами многажды засохших потёков, напоминает причудливую географическую карту. В щелях пошире, мне хорошо это видно, проглядывает иногда какая-то жизнь. Где-то виднеется не то плесень, не то грязь, а в щели покрупнее шустро проскакивают какие-то насекомыши.
Три окошка, низких и подслеповатых, собранных из дрянного стекла, чиненого буро-жёлтой замазкой, приваривающей один осколок к другому. Рамы и подоконник давно требуют покраски, и, проведя по ним пальцем с лёгким нажимом, можно отшелушить мелкие грязно-белые чешуйки.
Поскрипывающие полы, на которых ещё держится сползшая кое-где коричневая суриковая краска. Местами, где деревянные клинышки прогнили, щели меж досок, да и сами доски, сучковатые и изначально некондиционные, не мешало бы заменить. Снизу тянет сквозняком, пахнет сыростью и мышами.
Под самым потолком единственная лампочка, засиженная мухами. Длинный провод скручен узлом, от чего лампочка торчит несколько набекрень.
Напротив сколоченной из досок двери — огромный, некогда кожаный диван, занимающий, наверное, добрую треть комнаты. Сейчас он носит следы починки, но вообще, его легко представить где-нибудь в присутственном месте, времён этак Александра Второго, и восседающие на нём сановные, орденоносные задницы, ведущие важные, сановные разговоры о том, что мужики, они ж как дети, и рано… рано их освободили от благодетельного присмотра помещиков!
Слева, в углу, массивный, непростого происхождения письменный стол, испещрённый шрамированием, ожогами и чернильными татуировками. Напротив окна — кухонный, он же обеденный, самодельный, за которым сейчас готовит мама. А между диваном и письменным столом небольшая, плохо сложенная печь с обвалившейся штукатуркой, из-под которой проглядывают разносортные, и, кажется, откровенно самопальные кирпичи.
Справа от входа, почти в самом углу, низкая дверь, собранная из досок, щелястая и скрипучая. За дверью не то вторая комнатка времянки, не то кладовка, но вернее всего — по ситуации. Сейчас эта комнатушка служит мне спальней.
Окон там нет, зато есть вторая дверца, ведущая на улицу, и заставленная сейчас снаружи невообразимым старушечьим хламом, теснящимся между дверью и поленницей. Некогда вверху двери было крохотное окошко, но потом треснувшее стекло обильно закрасили зелёной краской, а чуть погодя заколотили снаружи расплющенной консервной банкой, на которой и сейчас можно разглядеть английские буквы.
Зевнув ещё раз, мотанул головой, прогоняя остатки сонливости, и, подхватив зубную щётку, порошок и полотенце, выскочил во двор.
— Дверь приоткрой! — донеслось мне вслед, и, угукнув, я развернулся на пятках, выполняя мамину просьбу.
Времянка, которую мы снимаем, стиснута между собственно хозяйским домом, сараями и соседским забором, глухим в этом месте. Узкий пятачок, выложенный камнем и битым кирпичом, заставлен, вдобавок, всяческим хламом, так что пройти с чем-то габаритным здесь не так-то просто, а солнце, кажется, и вовсе не заглядывает сюда, порукой чему жирный мох, выросший в щелях и кое-где на стенах.
В огороде, задрав к небу сухую старушечью задницу, обтянутую линялым, сильно вытертым платьем, возится хозяйка дома, перемещаясь на полусогнутых ревматичных ногах, обутых в старые калоши.
— Доброе утро, баб Нюр! — проскакивая мимо, громко здороваюсь с ней.
— Да чтоб тебя! — взрывается та вместо ответного приветствия, — Оглашенный! Кто ж так к людя́м с заду подкрадывается! Как же тебя родители, ирода, воспитывают…
Сморщенное черносливное лицо, с торчащими кое-где волосатыми родинками и бородавками, полно праведного гнева. Впрочем, она всегда такая… и нет, собственно, никакой разницы — как именно я буду здороваться, и буду ли вообще. Смолоду склочный характер, наложенный на возраст, это, знаете ли, не мёд…
Делаю покаянный вид, киваю… и разумеется, не пытаюсь остановиться, чтобы бабка выплеснула на меня словесные помои с полным для себя удовольствием и комфортом. Опять-таки — никакой разницы. Проверено, да и соседи поделились…
Собственно, это одна из причин, почему мы вообще смогли снять жильё в такой близости от Москвы. Желающих жить с такой склочницей мало, да и те, как правило, быстро съезжают, зарекаясь когда-нибудь ещё… И вот что-то подсказывает мне, что скоро съедем и мы, причём — в любом случае!
Чищу зубы под рукомойником, краем уха выслушивая плохо связанные фразы, полные яда и неудавшейся жизни.
— … воды сколько на себя тратят! Ишь…
… и плевать ей, что воду эту я сам вчера и натаскал, и что стекает она в ведро, которое потом буду выплёскивать либо я сам, либо, что менее вероятно, кто-нибудь из моих родителей.
Потом, растеревшись полотенцем и оставив его на рукомойнике, посещаю кабинет задумчивости, старясь дышать через раз, чтобы не проглотить одну из жирных зелёных мух. Но хотя бы чисто… насколько это вообще возможно для подобного заведения.
… уж по сравнению с общественным — так уж точно!
— Да что ж это такое! — взрывается бабка праведным гневом, видя, как я после туалета мою руки, — Ишь…
Вслед мне несётся поток разнообразной брани, пожеланий и проклятий.
— Калоша старая… — говорю в сердцах, заходя во времянку и борясь с желанием хлопнуть дверью, — Как ни сделай, а всё ей не так!
— Не надо так говорить, — хмурится мать, — Старый человек…
Подавив желание закатить глаза, слушаю нотацию, но впрочем, мама не перебарщивает с нравоучениями, и, сказав обязательное о «старом человеке» и о том, что