Надежда Попова - По делам их
— И, быть может, более опытный дознаватель сразу увидел бы то, чего не разглядел я, — невесело договорил Курт; наставник развел руками:
— Приходится допускать и такую вероятность. В любом случае, мальчик мой, вывод один: надо работать иначе.
— Id est[3]… - начал Курт нерешительно; отец Бенедикт кивнул снова:
— Да. Теперь ты отправишься в город, где уже есть наши братья — напасешься опыта, обкатаешься; а уж после будет видно, где и как ты продолжишь, если все еще сохранишь тягу к службе инквизитора… Думаю, Кельн — самое подходящее место.
Курт замер, не говоря ни слова, все так же уставясь в камни пола; минута прошла в абсолютном безмолвии.
— За что вы со мной так? — спросил он, наконец, тихо; отец Бенедикт вздохнул, опустив ладонь на его руку, тоже понизил голос:
— Praeterita decida — так ты сказал? Я вижу, что оно осталось с тобою… Но бегать от прошлого нельзя вечно, мой мальчик. Когда-нибудь оно вернется к тебе само, и, как это всегда бывает, внезапно, когда ты менее всего этого ждешь. Иди к нему сам. Посмотри на него; быть может, не так все и страшно…
— Не страшно?.. В этом городе, отец, две семьи, потерявшие близких, и две сиротские могилы на бедняцком кладбище; не так все страшно, вы сказали?
— И тюрьма, из которой ты был взят в академию, еще стоит, — мягко добавил наставник; он засмеялся — зло и болезненно.
— Значит, смогу по ней прогуляться.
— Быть может, так и стоит поступить? Послушай меня; ведь я десять с лишком лет был твоим духовником — неужели ты мне не веришь более?
Курт выпрямился, глядя на наставника почти испуганно.
— Господи, да с чего вы взяли? — пробормотал он растерянно; тот кивнул:
— Тогда поверь: для тебя это будет полезно. В конце концов, помни — ты уже не тот. Считай, что того Курта все же казнили, что он сполна ответил за все, а ты — просто принял в себя его память.
— Херовая это память… — пробубнил он тихо и спохватился: — Простите, отец.
Духовник улыбнулся.
— Ничего. Не забывай того мальчика полностью — от него в тебе осталось и много полезного; и разве получилось бы у меня сделать человека из того злобного зверька, если бы в нем уже не было чего-то хорошего?
— Может, что-то в нем и было… Скажите, отец, ведь это ваша идея, верно?
Наставник кивнул.
— Не стану таить. Моя.
— Согласен, — тяжело кивнул Курт, — вам, может статься, виднее; до сих пор любые ваши советы и наставления были верными, но…
— Но? — подбодрил его отец Бенедикт, подождав продолжения несколько секунд, и он болезненно поморщился, выдохнув:
— Уберите Бруно от меня. Прошу вас. Избавьте меня хотя бы от этого.
Тишина вернулась и стала подле них — недвижимо, явственно, долго; наконец, духовник удрученно вздохнул.
— Нельзя бегать от прошлого, — повторил он с расстановкой. — От прошлого, от своих страхов. От грехов — своих и чужих.
— Но почему он должен разбираться со своими грехами за мой счет? — не сдержавшись, Курт заговорил громче, напористей. — Кого вы наказываете — его или меня? За что? Я не понимаю — чего вы хотите от меня, отец!
— Успокойся, для начала, — отозвался наставник строго. — И пусть это будет моим ответом: научись быть спокойным. Хладнокровным, если угодно.
— Это тяжело.
— Я знаю, — кивнул тот, смягчившись. — Эмоции, мальчик мой, оставь для молитв. Это повторяли тебе не раз многие люди все время твоего обучения: следователь обязан быть спокойным. Должен уметь следить за своими чувствами. Должен жить — чем?
— Логикой, — вздохнул Курт, кисло улыбнувшись, и опустил взгляд на сцепленные в замок пальцы. — Я помню.
— Вот и смотри на происходящее с позиции логики. Тебе тяжело общаться с этим человеком, потому что он когда-то предал тебя и стал причиной многих несчастий; это правда. Но правда также и то, что это понимает он сам. Ведь понимает?
— Да, — через силу согласился Курт. — И от этого лишь хуже. Я знаю, что Бруно сам себя порицает ежедневно; и именно потому я не могу удержаться от того, чтобы лишний раз не напомнить ему о прошлом. Именно потому, что я знаю — мои удары достигают цели; каждый раз, когда я вижу, как он в ответ на мои нападки умолкает и мрачнеет, я испытываю удовлетворение. Я злорадствую — именно оттого, что вижу, как ему становится плохо. Так не должно быть.
— Конечно, не должно, — наставник улыбнулся — почти издевательски. — Это грех. Помнишь, что Христос говорил? 'Переламываешь надломленную былину'.
— Тогда зачем! Научить меня спокойствию? Не верю, что нет другого способа!
— Есть, — кивнул духовник, не замявшись ни на миг. — Но к чему, если и этот хорош?
Курт замолчал, обессилено отмахнувшись одним плечом, и сжал ладони крепче; в тишине каменных стен явственно прозвучал скрип тонких перчаток. Он сдернул одну резким движением, посмотрел на кожу кисти и запястья, покрытую шрамами едва зарубцевавшихся ожогов, и вытянул руку перед собой, глядя на нее, как на чужую.
— Когда-то он мне сказал: 'Каждый раз, глядя на свои руки, ты будешь вспоминать меня, и вряд ли добрыми словами'. Он был прав. Все могло бы быть иначе, если б не Бруно. Я не могу об этом не думать. Если б не тот его удар — подло, в спину — мне не пришлось бы жечь собственные руки, чтобы избавиться от пут, в которых оказался по его вине. Может, в этом случае я был бы в силах противостоять всему, что на меня свалилось потом? Может, все было бы по-другому, и я не оказался бы раненым в пустом коридоре горящего замка…
— Из которого тебя вытащил он, — уточнил наставник; Курт глубоко кивнул:
— Да. Я об этом помню. И благодарен ему; это меня… — он замялся, подбирая слово, и нерешительно договорил: — меня это бесит.
— Ведь ты сам привел его к нам, — напомнил духовник; тот покривился. — Ты сам решил оказать ему покровительство; на следствии — не ты ли снял с него обвинение в покушении?.. Доведи дело до конца. Вручаю эту заблудшую душу в твои руки.
— Да, тут мне возразить нечего — вы правы, но… Понимаете, отец, за эти три месяца, что я отлеживался здесь, в академии, мы почти… не сдружились, нет; но установилось какое-то перемирие, которое — я не знаю, чем может кончиться. Иногда меня тянет затеять драку — всерьез, до переломов и крови… — Курт торопливо натянул перчатку снова, потер глаза пальцами, встряхнув головой. — Не мучьте меня, ради Бога, заберите его; когда пройдет время, я все забуду, и тогда уже…
— Нет. Нельзя, чтобы ты все просто забыл. Переживи это.
— Вы для того отправляете меня именно в Кельн? — хмуро спросил Курт, не глядя на наставника. — Чтобы я вспомнил, что и я сам не ангел? Посмотрел на дела своих рук?
— Я не стану отвечать. Не буду направлять твои мысли; ты всегда умел думать сам, посему — думай. Просто собирайся, и завтра в путь. Возвращайся к службе. — Духовник улыбался — это было слышно по тому, как прозвучал голос рядом. — Было бы неплохо, если б на этот раз ты не начал работу с горящего замка местного владетеля.
— Посмотрим на его поведение, — через силу улыбнулся он в ответ, поднимаясь.
От двери комнаты наставника Курт уходил медленно, бредя по коридорам, знакомым с детства каждым своим поворотом, каждым камешком в стене. Отчасти наставник был прав — уходить из своего единственного дома не хотелось; однако вернуться к службе заставлял не только долг. Конечно, сейчас уже не было того нетерпения, с которым Курт ожидал своего первого выхода в мир, первого дела, первого дня своей работы — сейчас он уже знал, что она такое. Служба инквизитора, как оказалось, не столько поглощающее, возбуждающее ощущение тайны, которая вот-вот будет раскрыта, сколько ненависть и страх окружающих, мучительные поиски истины, которая скрывается под множеством покрывал, словно восточная танцовщица, а когда падает последнее из них, истина открывается, становясь не тем, чем казалась. Истина, как выяснилось, в том, что служба следователя — грязь, пот и кровь. Своя, в основном…
Теперь при мысли о грядущем возвращении к службе Курт испытывал даже некоторую долю равнодушия; наверное, того же, что у мужа, идущего к жене — той самой, которая когда-то, в юности, вызывала чувство трепета и восторга, а теперь — стойкой привычки. И к которой все же не терпелось вернуться, сколь бы ни было хорошо где-то еще…
Дверь одной из келий Курт распахнул без стука, вошел, оглядывая столы, заваленные различными деталями, колесиками, проволокой, ножами, молоточками; увидя подле одного из них человека, склоненного над развернутым по столешнице пергаментом, прикрыл за собою дверь и прошел к нему.