Вадим Чекунов - Тираны. Страх
Одобряя государевы слова, загудела толпа.
Облегченно выдохнул Тимофей Багаев.
Царь ткнул в сторону пленных монахов вымазанным в крови пальцем:
— Отделать всех, без остатку!
Глава шестая
Беседа
Едва отъехали от монастыря, как пошел легкий снежок — под тусклым утренним светом опускались невесомые хлопья, ложились на шапки и плечи всадников, застревали в черных гривах коней. Падали они и на рогожи, которыми возницы укрыли монастырское добро. На нескольких санях волокли награбленное. Иконы, лампады, чаши, перевязь церковных книг, ризы, монастырская казна. Оставленными царем простецкими пошевнями горделиво правил Егорка Жигулин. Позади него на возу возвышались «благовестник» и пара малых колоколов, снятые могучим Омельяном с монастырской звонницы. В других санях горой высились монастырские съестные припасы — отделанным чернецам они уже были без надобности.
К обозным саням прибавился неширокий игуменский возок, выкрашенный в черный цвет, — в нем укрылись от ветра царь Иван и неразлучный с ним Малюта.
Рядом качался в седле хмурый против обыкновения Васька Грязной. Опричник покусывал конец уса и размышлял о чем-то. Даже песьей башкой не забавлялся, та болталась возле седла — точно случайно зацепившаяся вещь. Не проигрыш Тимошке Багаеву печалил вечно бесшабашного царского собутыльника. Глубокие тени легли на его обычно самодовольное и озорное лицо. Малютин конь, без седока, шел вслед за возком. Лихие всадники из грязновской сотни, замыкавшие царский отряд, то и дело оборачивались к вершине холма. Лица их были стылы, глаза бессмысленны, как у до смерти опившихся вином.
За спинами опричного войска в безмолвии застыл разоренный монастырь. Распахнутым ртом чернели выломанные ворота. Неподалеку от частокола, на длинной ветви старого вяза, неподвижно висело несколько тел. Вывернув шеи и высунув сизые языки, покойники смотрели вслед царскому отряду. Натекшие под казненными нечистоты прихватило морозом. Снежинки присыпали волосы, плечи и бороды мертвецов.
Бледный и безмолвный, сам похожий на усопшего, сидел внутри возка царь Иван. Сжав посох, блуждал опустошенным взглядом поверх головы своего «верного пса». А тот ерзал широким задом по неудобной скамейке, стараясь не задеть государя коленями.
— Чисто жердь куриная… — недовольно бурчал царский охранник, пристраиваясь поудобнее.
Иван словно очнулся. Весь подобрался, насупился.
— Не к удобствам земным чернецы стремятся, но к спасению! — строго и назидательно произнес он. — О душе, Малюта, о ней надо думать, не о телесном благе!
Скуратов перестал возиться. Пожал плечами:
— Может, и нужно, государь. Но я — в первую очередь о твоем благе думаю. Как уберечь и чем помочь. А душа моя — в твоем распоряжении. Твоя воля над ней. Вон чернецы… И над ними твоя воля свершилась. Значит, так Богу угодно было.
— Занятно говоришь…
Глаза государя часто заморгали и увлажнились. Казалось, он вот-вот заплачет. Но, внезапно схватив Малюту за рваный ворот, царь притянул его к себе, так что бороды их переплелись, и зашептал, обдавая горячим нечистым дыханием:
— Я ведь, Григорий, сам наполовину чернец! Оттого и тяжело, что другой-то половиной я — царь! Людишкам велика ли печаль — их великий князь судит судом своим! А кто меня осудить может? Никто, кроме Всевышнего! Хоть моих беззаконий числом больше, чем песка в море, а все же надеюсь на милость благоутробия Божьего! Верю — может Бог пучиною милости своей потопить все мои дела неправедные! Верю и уповаю на это!
Возок, поскрипывая полозьями по молодому снегу, мерно покачивался.
Приглушенно доносилось лошадиное фырканье, бряцанье сбруй, негромкая перекличка царских слуг.
Крепко вцепившись в замершего Скуратова, Иван продолжал яростно шептать:
— Курбский, вор и собака, меня душегубом кличет… Убийцей зовет! Да разве я тать лесной? Разве грабитель? Беру лишь мне надлежащее! Государь злодеем и разбойником быть не может — он самим Богом на власть поставлен! А вот грешным царь бывает, ибо хоть и правит по Божьему соизволению, а все же человеком остается! И я, Гришенька, грешен! На Страшном Суде мне за все отвечать, да поболе, чем другим, — ибо царь! А ведь я знаешь о чем мечтаю порой?
Иван, не выпуская ворот ошеломленного Малюты, другой рукой зажал ему рот.
— Молчи, молчи-и-и… Пес! — зашипел, поводя белками глаз. — Откуда ты знать можешь… А я тебе скажу, не побоюсь насмешек над собой! Всю жизнь у окошка бы сидел, книги читал, каноны сочинял да Настасьиной вышивкой любовался… Вот что мне, человеку, только и надобно было! Но извели и супругу мою, и кротость мою погубили! А вдобавок и страну разорить возжелали. По частям разодрать, своими же руками куски посочнее к пасти врагов и губителей поднести! «Ешьте Московское царство, сколько влезет в вас!» — кричат и кланяются. Все только затем, чтобы жить себе всласть, пусть и в холуях у королей голоногих…
Отлепив ладонь ото рта слуги, Иван горестно хмыкнул.
— Чего же ждут они от меня? На что надеются?.. Церковная власть о душе печется, а царская — о стране. Царской власти подобает каждого в страхе держать и запрещении. Иначе чем обуздать безумие злейших людей, коварных губителей? Чем?!
— Смертью и обуздать, государь! — не задумываясь, ответил Малюта. — Смерть — она ведь лучший страх для людишек.
Ерзать по скамье возка он давно перестал, весь превратившись в слух — не столько из интереса, сколь из холопского своего усердия, понимая, что Ивану нужен слушатель.
Хоть и пугаясь царского порыва, втайне Скуратов ликовал — не перед Алешкой Басмановым горячился словами государь, не у боярина-воеводы заносчивого пытал совета, а у него, простого, незнатного, но преданного слуги.
— Смерть разве страшна? — холодно удивился царь, выпустив ворот Малютиного кафтана и отстраняясь.
Скуратов растерялся:
— На миру, может, и нет…
Иван привалился к стенке и устало покачал головой, дав понять — не об этом он говорил.
Хотя игуменский возок был без печурки и внутри было немногим теплее, чем снаружи, Малюту кинуло в пот. Одно дело — царские речи слушать, знай кивай да поддакивай. А другое — в них собеседником быть, когда найдет такая блажь на государя. Да разве холопье это дело — с царем на равных языком-то… Уж лучше бы тогда Басманова государь усадил с собой, разговоры духовные вести… А Малютино дело и есть маленькое — хозяину верно служить да беречь его.
Иван вдруг пнул Скуратова по голенищу и выжидательно поднял бровь.
— За тебя, государь, мне смерть не страшна — лишь желанна! — попробовал вывернуть разговор царский охранник. — Да и всем слугам твоим!
Царь ухмыльнулся и снова покачал головой.
— Вот видишь… Выходит, Григорий Лукьяныч, нет у тебя страха смерти?
Малюта озадаченно почесал бороду. Кивнув, развел руки, насколько позволяла теснота монашьего возка, и согласился.
— Выходит, что нету.
— И людишки, которые в твоем распоряжении, тоже, говоришь, не робеют? — В глазах государя мелькнул огонек интереса.
— Каждого лично проверял на верность тебе, неоднократно! За любого головой отвечаю, государь! — клятвенно прижал руку к широкой груди Малюта. — Все за тебя готовы смерть принять!
Иван кивнул, словно в раздумье.
— Ну а скажи-ка мне… Вот чернецы, которых мы навестили… Они, по твоему разумению, — убоялись ли?
Царь испытующе посмотрел на своего любимца.
Малюта озадачился еще сильнее. Набычился, засопел, широкими ладонями принялся растирать укрытые овчиной ляжки. Взглянул на Ивана с опаской и буркнул:
— Как на духу скажу, государь, а ты уж решай потом. Хочешь — прибей за правду.
— Говори! У верного слуги и слова верные. Тебе если не буду доверять, Гриша, то кому же тогда? Ведь не Ваське-шуту…
Скуратову удалось утаить в бороде довольную ухмылку. Воспрянув от проявленной царской милости и доверия, он заговорил:
— Страха перед ножом или саблей у чернецов маловато. Им что тут жизнь, что там… — Малюта неопределенно дернул головой. — Монастырские от жизни мирской уходят, а от смерти не бегут.
Иван внимательно слушал.
— И человечек простой, хоть и трепещет перед смертью, но не более, чем овца под ножом, — доверительно поделился Скуратов с государем. — Боли он боится, мук сильно страшится… А саму смерть понять человеку трудно. Вот он живой еще, кричит, шевелится — так значит, нету еще смерти никакой. И вот пришла она к нему — глянь, а теперь самого человека-то уже и нет… Лукьян Афанасьевич мой, царство ему небесное, умирал когда, так я по юной слабости — заплакал. Схватил родителя за руку — едва теплая, одна кость — и кричу: «Страшно ли, батюшка?»