Василий Звягинцев - Бои местного значения
Выбросил окурок в форточку, потянулся, присел несколько раз, помахал руками, изображая нечто вроде утренней зарядки.
Тело слушалось великолепно и было, пожалуй, отзывчивее на команды мозга, чем вчера или когда-то в обозримом прошлом.
Захотелось сделать что-нибудь такое… Покрутить «солнце» на турнике, к примеру, побоксировать, саблей помахать, прыгнуть с вышки в бассейн…
«Какой бассейн, когда ты в нем плавал?» — одернул он сам себя. В море, в речке на даче — бывало, а в крытом бассейне с голубой хлорированной, а то и подогретой морской водой, с упругой доской трамплина?..
Да было ли, не было — неважно. Опять мысли из той же оперы. Решил забыть — значит, забыть. Главное — чувствовал он себя гораздо лучше и бодрее, чем когда-либо за последние пятнадцать лет.
И помещение, где он оказался, очень уж не соответствовало той деревенской, хотя и просторной, и чистой избе, где принимал их Власьев вчера. Если передние комнаты отвечали облику захолустного, нелюдимого бобыля-егеря, то этот явно рабочий кабинет и видимая через полуоткрытую дверь соседняя комната куда больше подходили просвещенному помещику прошлого века, естествоиспытателю-самоучке, не лишенному вдобавок художественного вкуса.
Кресло у стола было искусно сделано из громадных лосиных рогов, стулья заменяли причудливые, слегка обожженные и покрытые лаком пни.
На стенах — охотничьи ружья: две вполне ординарные двустволки, еще два очень неплохих вертикально-спаренных штуцера, может, бельгийской, а может, и английской работы, и еще совсем раритет — длинная капсюльная шомполка солидного калибра, как бы не десятого.
В следующей комнате, узкой и длинной, с тремя окнами и круглой печью голландкой в углу, стены тоже занимали полки, на которых выстроились многочисленные чучела птиц и лесных зверьков, стояли банки с какими-то растворами, на верстаке располагалась целая таксидермическая мастерская, простой дощатый стол загромождали книги, колбы, реторты и очень приличный бинокулярный микроскоп.
И еще одна дверь, и там — шкуры на полу, кресла, настоящий, пусть и маленький рояль, причем не довольно обычный в семьях интеллигентов средней руки «Юлиус Блютнер», а подлинный «Стенвей». До половины сгоревшие свечи в подсвечниках над клавиатурой. И ноты разбросаны по крышке. Поигрывает, выходит, Николай Александрович и здесь. Сам для себя, долгими зимними вечерами. Шестаков вспомнил, как почти профессионально, с чувством, играл старший лейтенант в кают-компании Вагнера. Заслушаешься.
Недурно устроился старлей Власьев! Прямо тебе убежище капитана Немо на острове Линкольна. А книг-то, книг! Откуда столько в тверской глуши?
Впрочем, это как раз и не удивительно — после революции столько помещичьего добра растащили хозяйственные крестьяне по домам, а после раскулачивания много неинтересного комбедовцам имущества снова оказалось бесхозным. Было бы желание.
Также и в Москве, а особенно Ленинграде, после высылки «чуждых элементов», после голода начала тридцатых в комиссионках и на толкучках почти задаром можно было приобрести все, что угодно, вплоть до картин импрессионистов и фамильных драгоценностей знатнейших родов империи…
Оставив Зою спать, Шестаков оделся и вышел в передние комнаты. Ребята уже давно встали и, деловитые, сосредоточенные, гордые оказанным доверием, помогали «дедушке Коле» набивать ружейные патроны.
— С добрым утром, Григорий Петрович. Как почивалось на новом месте? А я думал, вы и еще поспите. — Шестакову показалось, что в бороде егеря промелькнула мимолетная улыбка. Да уж. Зоя, кажется, не слишком сдерживалась, мог и услышать. Ну, не беда, должен понимать. — А мы тут занятие нашли. На улице вон какая погода, не для гулянья, так мы пока патрончиков набьем. Для будущей заячьей охоты.
Оставили ребят развешивать дробь, вышли покурить в сени. Продолжая присматриваться друг к другу, говорили о пустяках — что приготовить на обед, какие работы по хозяйству нужно сделать обязательно, невзирая на метель, не отправить ли сыновей очищать лопатами дорожку от крыльца к амбару.
После позднего завтрака Зоя, переодевшись в какое-то старенькое платье, гладко, по-деревенски зачесав волосы, принялась за уборку и мытье посуды. О минувшей ночи она Шестакову ничего не сказала, но время от времени посматривала на него со странным выражением. А у мужчин состоялся наконец деловой разговор.
— Вы, Григорий Петрович, наверное, уже имели возможность подумать о происшедшем спокойно? — спросил Власьев, пригласив его в свою лабораторию. Он плотно притворил дверь, подбросил несколько поленьев в печь.
— Более чем, — сказал нарком, радуясь возможности отвечать своему бывшему командиру раскованно и непринужденно. Хотя бы даже оставаясь в полной от него зависимости. — Я думал об этом, как бы это сказать получше — подсознательно. Поскольку иным образом думать не мог. Пьян был до изумления. А вот, поди ж ты… Проснулся — и все мне ясно и понятно стало.
— Что же? — с любопытством спросил Власьев. — Как Раскольникову Родиону?
— Нет. Как другому Раскольникову. Федору. Да вы его знаете. Бывший гардемарин, затем заместитель у Дыбенко, командующий Каспийской флотилией, потом полпред Советской России во Франции, невозвращенец, осознавший, что Сталин и его власть — худший вариант из возможных, не только в нашей стране, но и вообще в истории человечества.
Шестаков говорил сейчас истинную правду. Во время эротических снов и не менее эротической яви он, оказывается, успел обдумать еще и мировоззренческие проблемы.
— Вот как? Раскольникова помню, хам редкостный, не понимаю, как он мог в корпусе учиться. При первой встрече с англичанами струсил, добровольно флаг на «Спартаке» спустил. Дальнейшей его карьерой не интересовался, но про Сталина мысль интересная. То есть — еще один из подобных вам, заблуждавшихся, но осознавших? И чем его открытие закончилось?
— Чем? — Шестаков задумался. Он отчетливо помнил, что после того, как Раскольников опубликовал свое открытое письмо Сталину в западных газетах, его убили, как Троцкого, но было это, кажется, в 39-м или даже 40-м году. А сейчас какой? Тридцать восьмой в самом начале. Тоже странно, по определению, но в то же время — вполне естественно. Отчего бы ему и не знать будущего, если оно предопределено?
— Не важно, — нашел он наконец достойный ответ. — Главное — понять истину. А она непременно сделает нас свободными. И как ныне свободный человек, я говорю вам, Николай Александрович: жить в этой стране я не хочу и не буду. Следовательно…
— Эмиграция? Не поздновато ли? Отчего же — возвращаю вам вчерашний вопрос — вы сами не захотели уйти вместе с нами в Финляндию в 21-м?
— А потом? — усмехнувшись, ответил ему Шестаков. — Уйти ведь вполне можно было и в 21-м, и в 22-м тоже. Я-то ладно, у меня оставались кое-какие иллюзии, но вы зачем живете здесь столько лет? Под гнетом ассирийского режима?
— На режим, кстати, мне плевать, — почти спокойно ответил Власьев. — Я здесь и сейчас вряд ли не свободнее, чем был в царское время. Не завишу ни от кого. Почти. В моем распоряжении десятки тысяч гектаров леса, два обширных плеса, острова. Больше, чем у любого помещика екатерининских даже времен, и я гораздо более бесконтролен, потому что большевикам по большому счету совершенно безразлично, что и как делается, если не затрагивает самих основ режима.
Вы думаете — власть коммунистов безмерна, поскольку сами к ней принадлежали. А это не так, далеко не так. Она сосредоточена только в тех сферах, которые они в состоянии сами себе вообразить. В остальном же… Да вот великолепный пример — мой дом. Обычнейшая крестьянская изба, но одновременно… И никого, кроме вас сейчас, я туда не пускал. Поскольку это мой собственный мир.
Я не ушел в эмиграцию и был прав. Мне здесь веселее… Даже исходя из публикаций советской прессы. Может быть, будучи Шаляпиным или Буниным — как-то можно устроиться. А кому нужен флотский минер, старший лейтенант? Даже и унтером в английский или французский флот вряд ли взяли бы… Таксистом же в Париж — увольте.
— Тут вы не совсем правы. Как раз флотские минеры союзников весьма интересовали. Колчаку, кстати, они предлагали адмиральский же чин в американском флоте именно в этом качестве. И вас бы вряд ли обидели. Или возьмите Финляндию. Маннергейм бывших русских офицеров весьма привечает, и флот у него есть. Но это к слову. А теперь? Чувствую, что-то для вас изменилось?
— Теперь — другое дело. Нам с вами здесь не укрыться и не выжить.
— Нам с вами? — удивился Шестаков.
— Конечно. Видимо, пришло время разбрасывать камни…
И нарком в душе немедленно с ним согласился. Мало, что способов выжить в Советской России после всего случившегося не было никаких, он еще и каким-то шестым чувством понимал, что оставаться здесь не следует в силу еще и неких высших исторических причин. Каких именно — он пока не знал.