Александр Шуваев - ГНОМ
Надо сказать, что историю аналоговых вычислителей на 17-м, а затем на 63-м заводе можно считать чем-то совершенно уникальным. Особой главой в истории техники. Ничего не зная о первых опытах с цифровыми ЭВМ в США, о концептуальной идее перехода на двоичный код, на заводе-комбинате-комплексе развивали себе и развивали аналоговые устройства. Их усложняли. Совершенствовали. Сумели придать значительный универсализм за счет ряда оригинальных технических решений. Довели до высокой степени миниатюризации за счет совершенствования элементной базы. Ряд устройств стал настолько совершенным, что уже к пятидесятым годам позволил внедрить в практику строительства крупных самолетов т. н. "счетно-плазовый метод" и, буквально, революционизировал проектирование вообще. Потом, с триумфальным шествием Цифры, достижения в этой области были как-то забыты техническим сообществом. Они могли бы так остаться достоянием историков техники, но потом выяснилось, что многие, многие задачи, которые не удавалось решить на цифровой технике с "классической" архитектурой, на самом деле решены более десяти лет тому назад. Нашлись люди, бывшие выше любых предрассудков, которые предприняли вроде бы безнадежную попытку объединения двух подходов. Было создано несколько вполне практичных устройств "химерного" типа для решения узких задач. А потом возникла концепция "обобщенного числа"[8]. Такого, у которого разряды имеют право иметь разную "емкость". Авторы утверждали, что любые проблемы, связанные, например, с реализацией полноценного искусственного интеллекта можно свести к элементарным действиям с такими экзотическими "числами", но проверить это было практически невозможно. И тогда оказалось, что чуть-чуть измененные "химеры" подходят для этого как нельзя лучше. Так произошел Великий Синтез, значительно изменивший наши представления о природе информации.
А пока Сане казалось, что уже второй год подряд он делает одно и то же, в сущности, вовсе несложное дело: для того, чтобы выполнить возросшее в десять, в сто раз задание, выдумывает и делает "на коленке" оснастку. Та оказывается очень даже пригодной, и его заставляют делать еще. Постепенно оказывается, что он занят этим делом постоянно и почти круглосуточно, работа становится все более успешной и все более рутинной. Он придумывает, как поставить на поток и "это дело", и просит под него еще людей. Тех самых, которые благодаря его плодотворной деятельности освободились на других производствах. Таких оказывалось, порой, очень немало. И не все его любили из-за хлопот, которые он доставлял, таким манером, достаточно регулярно. Но бить все-таки так и не решались. В результате зачастую как-то само собой возникало новое производство.
Чахлый инструментальный цех, одно название, что цех, становился чуть ли не самостоятельным заводом, а Яков Израилевич теперь дирижировал, по сути, целым училищем, за глаза именуемым "клумбой" за то, что обучались там почти исключительно девушки во-первых, и за их манеру держаться этакой тесной стайкой, прижавшись друг к другу, во-вторых. По мере расширения производства неизбежно возникали новые нужды, Беровича неизбежно привлекали для ликвидации "узких мест" производства или же поставок, он – налаживал выпуск недостающего, постепенно на вспомогательный источник тех или иных деталей и техники начинали смотреть, как на основной, производство из "кустарного" становилось полномасштабным, иногда более, чем солидным, и цикл повторялся. Хотя в те времена этот принцип, эта схема его воздействия на мир еще только складывалась, находились в процессе становления, не стали явной закономерностью.
Саблер, одетый по летнему времени в чесучевый костюм, в шляпе цвета яичной скорлупы на голове, с палочкой в руках и неизменной улыбкой на круглом лице приходил к Сане каждый раз, как только намечался выпуск нового изделия, — узнать, чему теперь придется учить "этих шкиц". Выслушивал, молчал около минуты, прикрыв глаза и набирая побольше воздуху, после чего начинал скандал. Беровичу оставалось только удивляться, каким образом этот старый человек, зачастую ничего не понимая в сути технологического процесса, почти всегда оказывался прав. Он требовал, чтобы все сводилось к простейшей инструкции, "которую может выполнить любой болван". Говорил, что ничего и не хочет понимать, потому что мир состоит из дураков, и то, чего нельзя делать без понимания, не годится для массового производства прямо-таки по определению. И он добивался своего, инструкция приобретала формулировку, ни в одном пункте, ни на одной стадии не подлежащую двоякому толкованию. От воспитанниц своих он требовал просто-напросто безукоризненности, и поэтому изгонялись не только откровенно неаккуратные, но и те, кто хотя бы раз позволил себе схалтурить, сделать хуже, чем мог. Зато те, кто выбивался из общего строя в другую сторону, показывая умение действовать в неоднозначных ситуациях, "выводились за скобки" в качестве зеленого сырья будущих руководящих кадров, к ним начинали присматриваться. Ни Беровичу, ни тем более Саблеру и в голову не приходило показывать свое особое к ним отношение, потому что такого рода качества были и опасными, и перспективными одновременно. Потому что в армии нет ничего нужнее, чем хороший сержант, и нет ничего опаснее, чем держать в рядовых готового сержанта. Нет и не может быть никаких бунтов и беспорядков там, где все неформальные лидеры становятся по совместительству формальными. К сожалению, такого рода возможность не всегда присутствует, и поэтому империи время от времени с грохотом рушатся. Других причин, в конечном итоге, нет.
— Сергевна – выручай. Все понимаю, знаю, что не можете, верю, что как на фронте, а надо.
— Товарищ член Военного Совета, мы, кажется, и так никогда не отказывали ни в чем. Все, что в наших силах. К чему просьбы-то?
— А, — с непобедимым простодушием ответил Хрущев, — к тому, что приказать-то я тебе никак не могу… Это теперь, с прошлого июля только Верховный и может, а всем остальным – ни-ни. Потому и прошу, что больше помочь некому.
— Товарищ Хрущев, вы меня пугаете. Скажите, что за беда, и все, что зависит лично от меня…
Он вкратце объяснил суть чудовищного мероприятия, возложенного на него высшим руководством и добавил:
— И что за люди-то? Одни ноги, да и те слабые. Все полягут, и дела не сделаем, и не отмолим никогда! Ну ты же комсомолка!
— Н-нет, — она потрясла головой, не думая, что собеседник никак не может увидеть ее жеста, — парторганизация запретила давать рекомендацию. Да я с тех пор и не настаиваю. Некогда, по правде говоря.
— Что? А-а-а… Я сам потом дам рекомендацию, лично. Выручишь?
Она задумалась. Этот – был, вроде как, один из всех прочих среди приближенных товарища Сталина. Не менее подл, чем кто угодно, и поподлее многих. Такой же душегуб, и в крови по макушку лысой головы. Но присутствовал тут и нюансик, особенность. Будучи негодяем, и, по негодяйству своему, душегубом, он не был злодеем. Приспособленец, как все в сталинском окружении, он мог пролить реки крови ради карьеры, места и уж, тем более, ради того, чтобы обезопасить собственную шкуру. Но ему это не нравилось. Будь его воля, он, пожалуй, не убивал бы. Будучи, пожалуй, не менее подл и аморален, нежели те же Ежов, Мехлис, он не был, в отличие от них, посланцем абсолютного зла. С другой стороны, он был хуже их тем, что убивал, ведая, что творит, ни на минуту про то не забывая. Ближний круг Беровича разбирался в людях хоть и своеобразно, но точно, не валя в одну кучу даже негодяев, не забывая о тонких отличиях между ними. Этот мог сделать доброе дело просто так, по убеждению и без выгоды, если оно, понятно, никак не мешало ему лично.
— Слышите меня? Хорошо слышите? Так вот, то, что зависит от меня, я сделаю полностью, во всю силу и со всем старанием. Но я сама по себе ничего не решаю. У меня есть свой хозяин, и вы его знаете.
Он его знал. И знал, что хозяин этот может быть по-настоящему опасен, поскольку, в отличие от всех прочих, был совершенно непредсказуем, сильно напоминая этой своей чертой Самого. И то, что Хрущев отлично знал истинный, — крайне значительный! — масштаб власти и влияния Карины, ничего не меняло. Если ее хозяин скажет ей, это будет исполнено. Безусловно и беспрекословно, и разговор будет закончен навсегда, и повлиять на это обстоятельство нельзя никак.
— Товарищ генерал армии, Александр Михайлович, мне тут Никита Сергеевич звонил, говорил о текущей задаче…
— Да. Я понял. Слушаю.
— Скажите, это правда так важно? Ну, чтоб война побыстрее кончилась?
Вот так вот. Посторонние штатские знают о секретнейших замыслах Верховного Главнокомандования и задают о нем вопросы…да что там, фактическому начальнику Генштаба. По всем законам, по правилам писаным и неписаным, ее надо немедленно арестовать со всеми вытекающими последствиями. Вот только делать этого он не будет. И не только в том дело, что собеседница его, двадцати двух лет от роду, входит в номенклатуру ЦК, а если уж совсем откровенно, то в номенклатуру товарища Верховного лично. И не в том даже, что именно ей во многом подчиняется индустриальная мощь, бывшая впору хорошей стране. Дело еще в том, что относилась она к людям совсем особым. Словами, вот так, вдруг, этого не объяснишь, но понимаешь ясно. Речь не о том, что лишней болтовни не будет, какая там болтовня! Просто-напросто, если Карина Морозова примет эту жуткую, окаянную затею, как свою, поймет всю ее необходимость, а это такое понимание, от которого хочется выть, а потом, когда все закончится, застрелиться, — от этого может воспоследствовать бо-ольшая польза делу. Тут нужно либо не отвечать вовсе, либо говорить честно, поскольку врать худой, сутулой, тягуче-бесшумной Карине Морозовой нельзя. Об этом даже и подумать отчего-то страшно. Ну, раз Никита решился, ему и тем более стыдно трусить. Да и вопрос, надо сказать, неплох.