Генрик Сенкевич - Огнем и мечом
– Прощай, брат, прощай, наш товарищ! Не земному владыке, а небесному, высочайшему нашему заступнику, препоручил ты стенанья наши, голод, тяготы и невзгоды – у него ты скорее испросишь для нас спасенье, но сам никогда уже не вернешься на землю, посему мы скорбим, посему обливаем твой гроб слезами – ты был нами любим, милый брат наш!
Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и региментарии, и воинство, а безутешней всех друзья покойного. Когда же ксендз запел: «Requiem aeternam dona ei, Domine!»[200] – никто уже не мог сдержать рыданья, хотя у гроба собрались люди, свыкшиеся со смертью за время долгого и повседневного с ней общенья.
Уже и веревки просунули под гроб, но Заглобу никак нельзя было от него оторвать, точно хоронили его отца или брата. Наконец Скшетуский с Володыёвским его оттащили. Князь, приблизясь, взял горсть земли; ксендз начал читать «Anima eius»[201], зашуршали веревки, и посыпалась на крышку гроба земля – из рук, из шлемов; вскоре над бренными останками пана Лонгинуса Подбипятки вырос высокий могильный холм, и луна озарила его бледным печальным светом.
Трое друзей возвращались из города на майдан, откуда беспрерывно доносились отголоски перестрелки. Шли в молчании – ни одному не хотелось первое проронить слово; другие же рыцари, напротив, толковали меж собой о покойном, согласно воздавая ему хвалу.
– По чести устроили похороны, – заметил какой-то офицер, поравнявшийся со Скшетуским, – у самого пана писаря Сераковского не лучше были.
– Он это заслужил, – ответил другой. – Кто б еще взялся к королю пробиться?
– А я слыхал, – добавил третий, – что среди офицеров Вишневецкого еще несколько охотников было, да страшный этот пример, верно, теперь у всех отбил охоту.
– Невозможное это дело! Там и змея не проползет.
– Поистине! Сущее было б безумье!
Офицеры прошли вперед. Снова настало молчание. Вдруг Володыёвский сказал:
– Слышал, Ян?
– Слышал. Сегодня мой черед, – ответил Скшетуский.
– Ян! – серьезно сказал Володыёвский. – Мы с тобой давно знакомы, и ты знаешь, я последний откажусь от рискованного дела, но риск – это риск, а тут – чистейшее самоубийство.
– И это ты говоришь, Михал?
– Я, потому что друг тебе.
– И я тебе друг: дай же слово рыцаря, что не пойдешь третьим, если я погибну.
– О! Даже и не проси! – воскликнул Володыёвский.
– А, видишь! Как же ты можешь требовать от меня того, чего бы сам не сделал? Доверимся воле Божьей!
– Тогда позволь идти вместе с тобою.
– Князь воспретил, не я. А ты солдат и должен быть послушен приказу.
Пан Михал умолк, так как в самом деле прежде всего был солдат, только усиками быстро зашевелил в лунном свете и наконец молвил:
– Ночь уж очень светла – не ходи нынче.
– И я б предпочел, чтобы была потемнее, – ответил Скшетуский, – но промедление невозможно. Погода, как видишь, установилась прочно, а у нас порох кончается, провизия на исходе. Солдаты уже майдан изрыли копьями – корешки ищут; у иных десны гниют от пакости, которую они едят. Сегодня же пойду, немедля, я уже и с князем простился.
– Вижу, ты просто погибели ищешь.
Скшетуский усмехнулся печально.
– Побойся Бога, Михал. Не так уж мне моя жизнь и в радость, это верно, но по доброй воле я смерти искать не стану – это грех; да и речь идет не о том, чтоб погибнуть, а чтобы из лагеря выйти и до короля дойти и спасти осажденных.
Володыёвскому вдруг нестерпимо захотелось рассказать Скшетускому о Елене, он даже рот было раскрыл, но подумал: «Еще от такой новости повредится в уме – тем легче его по дороге схватят», – и прикусил язык, спросив вместо этого:
– Как идти собираешься?
– Я князю сказал, что пойду через пруд, а потом по реке, пока табор далеко позади не оставлю. Князь согласился, что этот путь всех других вернее.
– Ничего, вижу, не поделаешь, – вздохнул Володыёвский. – Один раз умереть дано, и уж лучше на поле брани, нежели в своей постели. Помогай тебе Бог! Помогай тебе Бог, Ян! Если не приведется встретиться на этом свете, свидимся на том, а я тебя вовек не забуду.
– Как и я тебя. Воздай тебе Господь за все доброе! Слушай, Михал: если я погибну, они, возможно, меня не выставят на обозрение, как пана Лонгина, – слишком дорого им это обошлось, – но какой-нибудь способ похвалиться, верно, изыщут: в таком случае пусть старый Зацвилиховский поедет к Хмельницкому за моим телом – не хочется, чтоб меня по ихнему табору псы таскали.
– Будь спокоен, – ответил Володыёвский.
Заглоба, который вначале не вникал в суть разговора, понял в конце концов, о чем идет речь, но не нашел уже в себе сил ни удерживать, ни отговаривать друга, только глухо простонал:
– Вчера тот, сегодня этот… Боже! Боже!..
– Доверься провидению, – сказал Володыёвский.
– Пан Ян!.. – начал было Заглоба.
И не смог больше ничего сказать, лишь опустил седую свою, поникшую голову другу на грудь и притулился к нему, как беспомощный младенец.
Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
Ночь была очень ясная, и середина пруда сверкала, как серебряный щит, однако Скшетуский мгновенно скрылся из виду, потому что у берега пруд густо зарос камышами, тростником и осокой; далее, где тростник редел, в изобилии росли кувшинки, рдест и кубышки. Это сплетение широких и узких листьев, ослизлых стеблей, крюковатых отростков, в которых запутывались ноги, а иногда и туловище, необыкновенно мешало движению, но, по крайней мере, рыцарь укрыт был от глаз стражи. Переплыть через освещенную середину нечего было и думать: всякий темный предмет с легкостью мог быть замечен. Поэтому Скшетуский решил обойти пруд вдоль берега и добраться до болотца на другой стороне, по которому протекала впадающая в пруд речка. По всей видимости, там стояли казацкие либо татарские караулы, но зато рос целый лес тростника, лишь по краям срезанного на шалаши чернью. Достигнув болотца, можно будет дальше идти в зарослях тростника даже по дну, если только оно не окажется чересчур топким. Но и этот путь был весьма опасен. Под дремлющей водой, у берега едва доходившей до щиколоток, скрывалась трясина глубиною в локоть, а то и поболе. При каждом шаге Скшетуского вслед ему со дна всплывало множество пузырьков, и бульканье их преотлично можно было в тиши расслышать. Вдобавок, несмотря на всю медленность его движений, от него кругами расходились волны и, достигнув свободного от камышей пространства, переломляли на себе свет луны. Пойди сейчас дождь, Скшетуский просто-напросто переплыл бы пруд и спустя какие-нибудь полчаса уже бы шагал по болотцу, но на небе не виднелось ни облачка. Целые потоки зеленоватого света низвергались на водную гладь, превращая листья кувшинок в серебряные блюдца, а метелки тростника – в серебряные султаны. Ветра не было; по счастью, бульканье пузырей заглушалось громом выстрелов. Заметив это, Скшетуский подвигался вперед, лишь когда учащались залпы в окопах и шанцах. Но тихая и погожая эта ночь создавала еще одно затрудненье. Тучи комаров, подымаясь из зарослей очерета, клубились у рыцаря над головою, садились на лицо, на глаза, больно кусаясь, звеня и распевая над ухом жалобные свои псалмы. Скшетуский, выбирая этот путь, не обольщался его простотою, но все трудности не мог предвидеть. И уж меньше всего предполагал он, какие его станут одолевать страхи. Всякий водоем, будь он даже вдоль и поперек известен, ночью представляется танственным и страшным, отчего невольно начинаешь думать: а что он на дне скрывает? Збаражский же пруд был просто ужасен. Вода казалась в нем гуще обыкновенной и издавала трупное зловонье: в ней гнили сотни татар и казаков. Обе стороны, правда, старались вытаскивать трупы, но сколько их еще оставалось среди тростника, густого стрелолиста и рдеста? От воды тянуло холодом, но по лбу Скшетуского градом катил пот. Что, если какие-нибудь скользкие руки обхватят его внезапно или зеленоватые очи глянут вдруг из-под ряски? Длинные стебли кувшинок опутывали его колени, а у него волосы вставали дыбом: уж не утопленник ли это стиснул его в своих объятиях, дабы никогда не выпустить? «Иисусе, Мария! Иисусе, Мария!» – только и шептал на каждом шагу рыцарь. Временами он обращал глаза ввысь и при виде луны, звезд и царящего в небесах покоя испытывал облегченье. «Есть Бог!» – повторял он вполголоса, чтобы самому себя услышать. Порой он кидал взгляд на берег, и тогда ему казалось, что на родимую божью землю он смотрит из какого-то проклятого потустороннего мира – мира болот, черных глубей, бледных отсветов, духов, мертвецов и непроглядной ночи, – и такая его охватывала тоска, что хотелось немедля вырваться из камышовой западни на волю.
Но он продолжал идти зарослями и настолько уже отдалился от лагеря, что в полусотне шагов от берега на божьей этой земле увидел верхового татарина; остановившись, чтобы получше его разглядеть, Скшетуский – судя по тому, что всадник раскачивался мерно, клонясь к лошадиной гриве, – решил, что татарин дремлет.