Фигль-Мигль - Волки и медведи
Нас вышли провожать в полном составе: Молодой велел согнать всех, кто стоит на ногах и не стоит.
– Не скучай, дяревня, вернусь, – гоготнул он. – Чтобы амбары были готовы и дом под администрацию. Сысойка! Место тебе показали?
– Так этта, – оказал Сысойка, – зима ж?
– Вот и стройте по прохладце. – Молодой сплюнул. – А то я могу спалить вас оптом и сам спокойно на ровном построиться.
– Ничего, – сказал Грёма с оптимизмом. – Мы вас цивилизуем. Научим читать, считать и имперскому катехизису.
Взволнованный тем, что удалось гладко выговорить это прекрасное слово, он обернулся к Фиговидцу.
– Нет, Сергей Иванович, – сказал Фиговидец. – Деревня и просвещение по сути своей взаимоисключающие вещи. Где есть одно, там нет другого.
– Не выбор вообще, – отрезал Сергей Иванович. – Будет, значит, не деревня, а сельский быт.
– Ага, – сказал Молодой, – ландмилиция. Ты, Грёмка, сперва маршировать их обучишь или подтираться?
– Не лезь ко мне, урод. Сам пальцем подтираешься.
– Господа мои!
– Нет, – сказал Фиговидец. – В путь, в путь, срочно.
7Почему-то я ожидал, что Фиговидец заинтересуется Иваном Молодым. Молодой был в ярких красках представитель той могучей породы скотов, которая неизменно зачаровывает рафинированных чистоплюев. Но фарисей принял мужлана («разбойник? да он просто мужлан, варяг трёхкопеечный; скотина во всём пространстве этого слова») в штыки. Всё ему было не так и жало. («Он во всём полная противоположность тому, что мне нравится. Я люблю людей чопорных, а он – бесцеремонный. Людей с тонкими чувствами – а он жлоб. Людей интеллектуально честных – а этот всё время передёргивает».) Я неосторожно напомнил про анархистов. «Да пошёл ты», – сказал Фиговидец, разом явив и интеллектуальную честность, и тонкие чувства.
Грёма отнёсся к фарисею со смущённым почтением, и фарисей отплатил ему обидной снисходительностью. Среди повседневных занятий – тут поставить палатку, там найти на небе Полярную звезду – он помогал чем мог, походя став живым символом цивилизаторских усилий. («Близость смерти, Сергей Иванович, не повод ходить небритым».) Нужно, разумеется, уяснить, в каких пределах его «походя» простиралось. Я бы согласился, что ему всё равно, если бы он неустанно не подчёркивал, насколько ему всё равно. («Ты говоришь, что я дал тебе хороший совет, а я уже и не помню, о чём шла речь».) Я бы согласился, что он устал, будь в его показных жестах и лице поменьше усталости. Чем он так уж был внутри себя занят, чтобы бремениться скромной готовностью гвардейцев перенять что-нибудь «для лоску»?
Сергей Иванович бесконечно лаялся с Молодым, и мы в итоге привыкли видеть в их распре забаву, пусть для посторонних и излишне брехливую. Что было из рук вон – так это отношения с контрабандистами.
В первые дни контрабандисты – Дроля и ещё двое – были тихие как мыши. Если они и знали, зачем их потащили с собой, то надёжно хранили молчание. Грёма под грузом принятых обязательств попробовал их опекать, но хорошего из этого вышло даже меньше, чем можно было рассчитывать. («Приучись ты наконец на посту не спать!» – «А то твоя жопа от тебя сбежит без охраны. Чо вообще за методы?») Фиговидец попытался («Мне, собственно, это было незачем знать; впрочем, не помешает») занять их расспросами о навигации, но в грубой форме был поднят на смех. После этого он не вмешиваясь наблюдал, как троица медленно, но неуклонно наглеет.
Дроля любил петь, а я любил слушать его поющего. Глухие по звуку и смыслу, удивительные песни, которых я никогда не слышал ни от наших контрабандистов, ни от кого-либо ещё, падали как заклинания. Он пел: «Ты едешь бледная, ты едешь пьяная по тёмным уличкам совсем одна», или «Сверкнула финка, прощай, Маринка, ах, потанцуем, погуляем на поминках», или «Улетай, не болтай, что здесь тесно, где у севера край, неизвестно», – и воздух пел вместе с ним, хотя это были скользкие, быть может, гадкие песни. Всё пересиливали красота грустного напева, обаяние странного голоса.
Принеси, Боже,Кого я люблю.А хоть не его,Так товарища его.
Тут песня оборвалась, а в котелок мирно обедавшего Фиговидца плюхнулось нечто меткое и маленькое. Брызги полетели во все стороны, но преимущественно – фарисею в рожу. Я не приметил, когда Дроля, поглощённый пением, успел слепить и бросить снежок. Разгневанный фарисей отставил кашу, обтёрся, поднялся на ноги и сказал:
– Ну а теперь объясни народу понятными словами, зачем ты это сделал.
– Чо такое, пошутил. – Дроля тоже встал и подошёл поближе. Он приметно хромал.
– Шутки всегда симптоматичны. Вас такая мысль не посещала?
– Его мысли посещают разве что под конвоем, – говорит Молодой из-за спины Фиговидца. – Совсем тупой. В башке найдётся место только для пули.
Без крика, без предупреждения и почти без замаха Молодой нанёс жестокий удар, от которого Дроля отлетел в сторону. Контрабандист полежал, скорчившись, в снегу, откашлялся и заметил:
– Нехорошо бить калеку.
– Твоя жизнь принадлежит мне, – сказал Молодой, подходя и наклоняясь. – Ты забыл? Так я напомню!
– Чо за ядовитка.
– Я нервничаю, когда мне прямо в харю пальцуются, – сказал Молодой. Носком сапога он приподнял подбородок Дроли. – В следующий раз будешь понтоваться – слишком близко не подходи. И запомни: я умнее, хитрее и быстрее. – Он сплюнул. – Но тебе может повезти.
Всё-таки было в этих пацанских забавах что-то неизбывно пидорское. Фиговидца, как видно, озарила та же мысль, и в отличие от меня он не замедлил её высказать.
– Как он становится виден со стороны, этот лёгкий налёт гомоэротизма. Будто пыль в солнечном луче.
Муха дрогнул.
– У кого это лёгкий налёт гомоэротизма?
– У всех у нас, у всех. Но мы не пидоры.
– Спасибо, успокоил.
Фиговидец охлопал свой ватник, шарф, залихватскую шапку с козырьком, мехом внутрь, кожей наружу, и возгласил:
– Я – фрагмент цветущей сложности. – Он перехватил взгляд Мухи. – И ты тоже.
– Я тоже хочу быть цветущей сложностью, – смеясь, сказал Молодой.
– Милости просим, – ответил фарисей самым нелюбезным тоном.
Он и сам понимал, что неправ – что же это будет за цветение, если изгнать из него Молодого, что за сложность, отторгшая одну из главных разновидностей жизни, – но не сдержался. В конце концов, его капризы, его раздражение имели свою ценность.
Муха мрачными глазами следил за Дрол ей.
– И желтожопому милости просим?
– Опять? – сурово спросил Фиговидец. – Всё тебе неймётся?
– Фигушка, он же не слышит. Я со своими говорю.
– Ну и зачем говорить то, что не осмелишься повторить для всех?
Муха обдумал и спросил:
– А что изменится, если я буду думать одно, а говорить другое?
– Тогда в глаза его обзывай, – буркнул растерявшийся фарисей. – Всё честнее.
– Честно-то честно, но как-то не по-людски.
Исполненный предрассудков, Муха не хотел дурного, но на стороне добра у него всегда играл здравый смысл. Фиговидец же здравый смысл ненавидел настолько, что в противопоставлении с ним переставал ощущать предрассудки такими уж предосудительными.
– Ты думаешь, – неожиданно сказал Молодой, – китайцы Дролю за своего держат? Видел я.
– Понял? – сказал Муха Фиговидцу. – Расовая сознательность – не выдумки. Или им можно, а нам нет?
– Попроси у Сергея Ивановича имперский катехизис, – прошипел Фиговидец, сдерживаясь, – и ознакомься. Если ты считаешь себя лучшим, на тебе и ответственность больше.
– Он непечатный, – сказал Молодой. – Написан пока что только в сердцах.
– С какой стати мне за них отвечать? – спросил Муха. – У Грёмы по молодости стоит круглосуточно, он и мужиков тех гнилых цивилизовать хочет. Ну-ну. А мне довольно, что я сам цивилизованный. Финбан из провинций первый по значению, – он быстренько покосился на Молодого, – что б они там у себя на Охте ни мутили.
Молодой насмешливо, лениво замахнулся. Муха присел и закончил, укоризненно глядя на Фиговидца:
– Вот тебе и вся честность.
– Сошлись два дурака в одни ворота, – сказал Молодой, смеясь и сплёвывая.
– Горе тебе, как ты дурно воспитан и до чего глуп.
– Давай, начальник экспедиции, выноси своё мнение.
– Верно, – сказал Муха. – Все подставляются, а он молчит. Разноглазый, проснись, пожалуйста.
Мы китайцам вправду должны чего или это геополитика?
– Нелегко быть полукровкой, – сказал я.
У меня была своя забота, а если говорить правду, то две.
Мне стало казаться, что кто-то пытается стянуть у меня оберег, пока я сплю. Я клал правую руку, на которой носил кольцо, на грудь, а левую – поверх правой, крепко обхватывая пальцы, но что толку, если просыпался в какой угодно позе кроме исходной. Я принимал меры, укладывался так, чтобы в глубокой сопящей тьме меня отделяла от входа баррикада тел; я не ложился к стене, за которой горазды гулять те, кто взрежет ножом брезентовое полотнище палатки, – и всё равно не чувствовал себя спокойно. Я кожей знал, что вор бродит вокруг, сужая круги – телом ли, мыслями, своими снами.