Михаил Ремер - Тайны митрополита
– Все людины – братья да сестры. Одним Творцом созданы по образу да подобию Бога.
– Хочешь, сам родственникам расскажи. Желаешь сам к дожу вхожим быть? Так я подсоблю!
– А то не хочу?! Хочу, конечно. А ты, что ль, – нет?!
– А я уже нарассказывал, что пустобрехом зваться стал, да в поруб чуть не угодил, на казни русичей гостем главным стал!
– Предателями они были!
– А ты не суди!
– Горяч ты, Никола, – сбавив обороты, угомонился Некомат.
– Так хочешь сам рассказать дожам генуэзским про грядущее их?
– А то!
– Так слушай, – оскалился в ответ тот. – Недолго осталось Генуе владычицей морей быть. Скоро забудут про ее величие, отъедят и Сардинию, и земли Палестинские, и в Лигурию французы да миланцы наведываться начнут. Корсика – так вообще взбунтуется.
– Брешешь!
– Еще чуть, и забудут все про величие былое! Еще чуть, да сами коленья склонят!
– Пустое… Пустобрехство то!
– Что, еще не раздумал в Геную с вестями идти, а? К дожам за благодарностию?! За почетом да за золотом!
– Да как возможно такое, чтобы пала Генуя? Осадит, что ль, кто?
– Сама рухнет, бо руки вороватые. Что у фрязов, что у венецианцев. А Царьград – османы возьмут.
– Слышь, чужеродец, ты напраслину свою мне не городи! Генуя – сила! Не может она так просто пасть!
– Ага, сила. Оттого, наверное, и дожи правят, а не князья. Сила там, голова где одна, да на постоянке! А когда один пришел[52], потом – другой, так ни порядку тогда, ни силы, ни уважения!
– Оттого, что ль, с боярами и советы держат князья, а? Оттого, что ли, все поперву с боярами снюхиваются, а потом только к князю. Оттого, что ль, чехарда с князьями-то, а?! Пока все живы, так и ладно, а как кто Богу душу отдает, так и начинается замятня! Каждый на Русскую Правду[53] киваючи, сам повыше метит![54] Это, что ль, уважение?! Это, что ль, сила?! Так пусть лучше дожи правят, чем так!
– И так будут, – усмехнулся в ответ трудовик. – Да Генуе твоей от того уже ни жарко ни холодно будет. – Разошедшийся было Некомат осел разом, словно скукожившийся шарик, и лишь молча перекрестился. – Ну, еще что сказать, или досыта наелся?
– Пощади, чужеродец, – взмолился буквально купец. – Довольно. Мочи нет слышать такое! Оно, что ль, правда? – жалобно посмотрел на хозяина кельи Некомат. – Или… или, – словно утопающий, отчаянно цепляясь за соломинку, просиял тот, – упредить возможно?
– Упредить… – усмехнулся Николай Сергеевич. – Тут свои чуть в поруб не бросили едва, а то чужим докажи попробуй, что лихо идет! Так как прознает кто, что с княжества Московского гость про беду вещает, так и поруб кущами райскими покажется! – Келья погрузилась в тишину. – Еще чего знать хотел? – первым нарушил ее Булыцкий.
– Довольно, чужеродец, – покачал головой купец. – Прав ты; оно лучше бы и не знать такого, а тем паче к друзьям с вестью такой и не соваться, – горестно закончил тот, не заметив даже оговорки своей. – Ты прости, – помолчав, продолжил визитер. – Умаялся, да время позднее.
– Мир тебе, – поднявшись на ноги, отвечал Николай Сергеевич. – Я тоже завошкался с тобой; дел уйма осталась несделанных. – И, распрощавшись, Николай Сергеевич оставил ошарашенного гостя наедине со своими мыслями.
– Вона как, – задумчиво почесал бороду Милован. – Из чьих других уст услыхал бы, не поверил бы. Прости, – поймав недоуменный взгляд товарища, пояснил бородач. – Я потому и вышел, чтобы тебя оставить с Некоматом; что скажет, интересно было. Да уж больно вы разошлись, что и на улице слышно стало, о чем да как талдычите, – закашлялся он.
– Слышал, значит, что сулил змий, а? – задорно усмехнулся пенсионер. – Смотри, а ведь как умахну от князя к генуэзцам. Оно и море поближе, и солнца побольше, и зим нет. Научу, чего делать надобно, а там и, глядишь, – хоромы каменные в дачу получу от князя-то местного. А то князь-то Дмитрий уж больно недобр стал. Вон, даже с глаз долой погнал в последний раз.
– Ну-ну, – усмехнулся в ответ тот. – Сам же сказал: свои вон, пока уверовали, сколько времени прошло. А ты тут чужих поучать рвешься. Нет, Никола, здесь сиди. Не забыл про тебя князь, да за походом последним здоровьем худ стал, вот и не едет.
– Чего стряслось? – Про обиду свою тут же позабыв, Булыцкий вздрогнул, вспоминая приступ на поле боя. Тогда Дмитрий Иванович едва не отдал богу душу; лишь чудо да вечная непоседливость трудовика спасли его, а вот сейчас… Таблеток осталось – кот наплакал. Капель – на дне пузырька.
– Хворь одолела. По осени старухи наведались: Простуда, а с нею Знобуха да и Трясуха.
– Чего? – не понял Булыцкий.
– В горячке свалился Дмитрий Иванович, – пояснил лихой.
– Давно?
– День шестой тек, когда я ушел. А еще три дня – в пути. Что сейчас – так и Бог один ведает. Никола, ты, мож, и сестер спровадишь тех, а? Вон, на сече, тогда, с Тохтамышем, живот князя уберег.
– Мож, и спроважу, – тяжело вздохнул тот.
– А охаешь чего?
– Ты, может, не понимаешь чего, Милован, так я поясню, – в упор на товарища поглядел Николай Сергеевич. – Я хоть и из грядущего явился, так не Бог всемогущий, а человек, как ты, да как любой другой! Да, знаю то, что вам неведомо, да не потому, что наперед заглядывать умею, а потому, что с высоты веков уже известно все! Знал, что ли, я, – начал распаляться Булыцкий, – как Дмитрий Иванович с Тохтамышем рассудит? Знал, что ли, что поверил словам моим, а не за пустобреха держал?! Мне, что ли, ведомо было, что ты почет при дворе князя обретешь, а?!
– А на ноги не ты люд ставил?
– Ну, ставил. Да не от того, что духом силен или калик перехожий[55], – уже пер он на Милована и не замечая даже, как глаза вспыхнули собеседника его, – а от того, что так только и будут врачевать в грядущем! И то, что я тогда сделал, – тьфу, с тем по сравнению, что ведомо человеку будет! Машины такие будут, что человека насквозь просветить можно будет. Раскрыть его, как свиток берестяной, лишнее подтереть да снова закрыть. Тебе небось и не снилось такое-то, а?!
– Раскрыть да подтереть, говоришь, – усмехнулся вдруг Милован. – Ох, как у тебя в грядущем просто все, Никола, – убийственно-спокойно продолжал тот, да так, что Булыцкий мало-помалу успокаиваться начал. – Помнишь, сказывал тебе про блаженного одного? Того, кто врачевать умел да вещи дивные рассказывал про хвори да про то, что тело человеческое – что княжество доброе?
– Ну, помню чего-то, – опешил от такого поворота. – Это к чему ты.
– Да к тому, что все понять не мог я; чего его с нами держит-то?[56] Уж сколько раз утечь мог, да все ни в какую! Как-то его и спросил: «А чего ты, мил человек, с лихими-то все тетешкаешься? С нами ж все не слава Богу: то худо, то лихо, то холодно, то голодно. В город бы шел: и почет и достаток». Знаешь, ответил что?
– Мне-то почем знать? – пожал плечами трудовик.
– А то и сказал, что хвори – и за грехи за наши наказание, а паче – из грядущего наказ: не должно так быть! – закашлялся дружинник.
– Ох, и завернул ты, – аж присвистнул пенсионер. – Ох и мудрено.
– Я тоже так и казал, – Милован зло сплюнул под ноги. – А он только улыбнулся. Грехи, говаривал, тоже разные бывают. Что-то – тьфу, а не грех. Иной раз и не худо вовсе, да люд за серостью своею поперекрасил да в одежки черные вырядил. А другое-то, что благодетелью считается – паче греха лютого самого. Оно и не отличишь иной раз. – Собираясь с мыслями Милован замолчал, а пораженный Николай Сергеевич просто не нашел, что сказать, так поразили его слова товарища. – Оно людям-то и не различить иной раз, а у Господа мерка едина. Вот за спиной-то у каждого копится, что мешок тяжелый. Что худого сделал да подумал, – камень в суму эту. Что ладного да доброго – так груз прочь.
– Что, суму как наполнил, так и хворь? – поинтересовался пенсионер.
– Суму как наполнил, так и к Богу через мать сыру землю, – чуть подумав, ответил его собеседник. – Оно на то и знаки из грядущего приходят; чтобы уберечь. Упредить людине, чтобы ясно, что день божий, стало: нельзя так дальше; торба уж тяжела как становится. Одумайся, мол!
– Да ну?
– Вот тебе и «да ну», – проворчал в ответ бородач. – Оно шибко как в душу засело. Так, что и бражничать перестал с ватагой своей. А потом и старика этого Бог прибрал к себе; он, бедовый, братию хмельную поучать да наставлять начал, да те под головы мутные и сгубили. Потом уже я за все воздал; и за души моих, и за блаженного этого и за животы всех убиенных разом. Никого не пощадил! От злобы глух и слеп был, что до сих пор не упомню, как с ватагой той сладить разом ухитрился. Тело старика того в могилку какую-никакую уложил, чтобы зверье дикое не пожрало, да поковылял куда глаза глядят. И сгинул бы в лесах тех, кабы на Калину не наткнулся. Он хоть и ворюгой был, что иной раз паче лихого, а все равно приютил; руки нужны были крепкие ему да голова смекалистая. Да и Осташка – сердобольная, слово замолвила. Выходили, на ноги поставили. Там и к земле вновь вернулся. Вспомнил, как оно… А там и злоба мало-помалу ушла. А с ними и язвы, коими полтела обмело.