Евгений Красницкий - Отрок. Ближний круг
Мишка от изумления даже забыл о тошноте – Настена тащила деда в горницу за бороду!
– Вы что тут устроили? Я что, вас все время в разум возвращать должна?
– Да отпусти ты, дурища! – дед безуспешно пытался высвободить бороду из пальцев Настены. – Ох, ядрена м-м-м…
Настена коротко двинула свободной рукой, и дед, скрючившись, начал оседать на пол.
– Я тебя отпущу! Я тебя так отпущу – неделю в нужнике ночевать будешь! – лекарка, выпустив бороду деда, повернулась к Осьме. – А ты, торгаш…
Осьма не стал дожидаться продолжения и, подхватив лавку, многозначительно подкинул ее в руках, перехватывая для удара.
Мишка заскреб пальцами по стене, пытаясь дотянуться до висящего над постелью пояса с оружием.
– Все!!! Хватит!!! – заголосил с пола дед. – Остановитесь все!!! Михайла, лежать! Осьмуха, оставь лавку, не тронет тебя никто! Настька! Настька, встать помоги. Размахалась, понимаешь, меня лошадь так не лягала.
– Что случилось? – донесся голос матери.
– Корней Агеич, что с тобой? – вторил ей голос Листвяны.
– О господи! – взвыл дед. – Вас только тут не хватало! Настена, Христа ради, уведи их! Все уже, никто никого не тронет.
Лекарка подозрительно оглядела присутствующих и неожиданно подчинилась деду.
– Анюта, Листя, пошли отсюда.
– Да что у вас тут…
– Пойдем, пойдем, – прервала мать Настена. – Мужики дурью маются. Пойдем, там поговорим, – лекарка подхватила мать и Листвяну под руки и повлекла в сторону сеней. – Пошли, бабоньки, парнишек успокоить надо, а то они за самострелы похватались, долго ли до беды…
Осьма проводил женщин взглядом, шумно выдохнул, поставил лавку на пол и протянул руку деду:
– Вставай, что ли, Корней Агеич.
– Да пошел ты, Осьмуха… Ох, ядрена матрена. Лекарка, а дерется, как Бурей. Знает ведь, в какое место двинуть, жаба.
– Д-а-а, грозна бабища, – согласился Осьма. – Я думал, грознее вашей Алены никого и нет. А эта… ну надо же…
– Кхе! Ты еще не видал, как она на пару с Лаврухой зубы больные рвет! Вот где ужас-то! Лавруха клещами зуб ухватит, а она ка-ак даст в лоб! Только искры из глаз. А Лавруха хрясь зуб изо рта… – Деда аж передернуло от жутких воспоминаний.
Мишка, после второго за день эмоционального срыва, лежал в совершенной прострации. Дед с Осьмой еще о чем-то говорили, даже, кажется, немного посмеялись – ему было все равно, он закрыл глаз и погрузился в тупое бездумье. Осьма что-то рассказывал про лекаря-пьяницу, который лечил его в Юрьеве после ранения, полученного в схватке с чудью. Кажется, юмор ситуации заключался в том, что лекарь с пьяных глаз принял Осьму за роженицу и обозлившийся приказчик Осьмы поволок его протрезвляться в проруби, чуть при этом не утопив. Протрезвев, лекарь очень ловко зашил широкую рану от лезвия рогатины, но на следующий день ничего не помнил и последними словами ругал неумеху, зашившего плечо вкривь и вкось, авторитетно заявляя, что таким лекарям надо руки обламывать, а еще лучше душить их в колыбели, чтобы потом не возиться.
Дед в ответ поведал душераздирающую историю о том, как Бурей, доставая рыбью кость, застрявшую в горле у одного из обозников, ненароком сломал локтем нос не вовремя подсунувшемуся другому обознику.
Похоже, оба собеседника чего-то ждали, развлекая друг друга медицинскими анекдотами. Голоса скользили по краю Мишкиного сознания, не вызывая никакой реакции и превращаясь постепенно в «белый шум». Ни малейшего желания выбраться из этого «сна наяву» у Мишки не возникало. Наоборот, он ощущал удовлетворение оттого, что не надо ни о чем думать, ни о чем беспокоиться, ни на что реагировать. Нет, ничего вокруг нет: ни гнусного циника Осьмы, ни посланных на смерть или рабство женщин и детей, ни деда с его непомерными требованиями, ни Листвяны с ее интригами, ни предшественника с матерным посланием, ни Первака, ни иеромонаха Иллариона, ни людей в маскхалатах, ни… Пошли они все в самые разнообразные места!
Потом в монотонный шум вплелся голос Настены:
– Ты что обещал, старый?
– А что такое? Все хорошо, вон он – спит.
– Это, по-твоему, спит? Подойди-ка!
– Михайла, эй, Михайла, – кто-то потряс Мишку за плечо. – Михайла, проснись.
«Нет, не хочу. Ни видеть, ни слышать, ни просыпаться, ничего вообще не хочу. Достало меня все, и вы все достали. Господи, сдохнуть бы, чтобы все это закончилось. Сдохну, вернусь в Питер и… и там тоже сдохну, и наконец-то все это закончится, не могу больше».
– Как тряпочный… Настена, чего это с ним?
– Не с ним, а с вами, дурнями! Заездили парня. Осьма, чего ты ему наговорил?
– Да ничего такого особенного…
– Ничего особенного? А с чего он ребят своих высвистал? Ты хоть представляешь, что бы они с тобой сделали, если бы мы их не остановили?
– Осьмуха… Кхе, ты что, от себя чего-то придумал?
– Что ты, Корней Агеич? Как договаривались: сначала про изгоев поговорили, он не придумал ничего. Ты-то говорил: выдумает, выдумает такое, что нам и в голову не придет. Не выдумал он ничего.
– Кхе… А потом? Он же не из-за этого своих убивцев звать стал?
– Не из-за этого. Я ему предложил мне усадьбу Устина продать. Сказал, что раз он на щит ее взял, значит, она ему и принадлежит. Со всем хозяйством: с холопами, пахотными землями, угодьями. Тут, правда, непонятно как-то вышло. Любой парень на его месте обрадовался бы, а он… Знаешь, Корней Агеич, ему вроде бы даже неинтересно было.
– Неинтересно? Кхе! Как это неинтересно?
– Погоди, Корней. Осьма, ну-ка вспомни хорошенько: почему ты решил, что ему неинтересно? Продавать не захотел или торговался без интереса?
– Да нет, Настена, об этом и речи не было. Он разговор обратно на изгоев перевел. Ну а я, знаешь, таким гнусом прикинулся и говорю: «Судьбу их изменить ты не можешь, но можно на их горе нажиться» – тут и началось!
– Еще раз и подробно. Как он разговор с усадьбы на изгоев перевел?
– Да что ж ты прицепилась, Настена? Глянула бы лучше Михайлу…
– Заткнись, Корней! Учить еще меня будешь! Говори, Осьма.
– Гм… Я обмолвился, что семейство сюда перевезти собираюсь, для того, мол, и усадьбу хочу купить, а он и спрашивает: «А если твоих так же переймут, как ты изгоев перенять собираешься?» А в чем дело-то?
– А ты не понимаешь? Вчера родился? Лежит парень… Не муж матерый – мальчишка! Лицо обожженное, треть уха отрезана, боится одноглазым уродом на всю жизнь остаться и не радуется тому, что на него богатство свалилось, а мучается из-за баб и детишек. И ты ничего не понял?
– Гм, я как-то и не подумал.
– А ты, Корней, подумал?
– А я-то чего? Кхе… Меня вообще в горнице не было!
– Ты-то чего? Давай-ка вспоминай: кого ты ему с утра для разговора прислал?
– Стерва.
– О чем разговор был?
– О том, чтобы дозор с болота снять, из которого эти… «пятнистые» приходили.
– Значит, напомнил Михайле лишний раз, что на него неизвестно кто охотится? Так?
– Кхе… Выходит, так.
– Как это охотятся, Корней Агеич?
– Да видишь, Осьмуха, была тут одна история…
– Погодите, мужики, потом истории рассказывать будете. Кто следующий приходил и с каким делом?
– Сучок приходил. О строительстве говорили, наверно, я не вникал.
– Не вникал он! А про то, что Сучка в человеческом жертвоприношении обвиняют, слыхал? Так вот: Михайла придумал, как это обвинение отвести. Поп отступился, Юлька сама все видела и слышала.
– Кхе! Слыхал, Осьмуха? А ты говоришь: обычный парень.
– Я говорил: испытать надо, а не обычный…
– Замолкните оба, треплетесь, как бабы у колодца. Кто следующий был?
– Юлька твоя, потом поп притащился, потом Алена его уволокла, ты же сама все видела.
– Не все. Если бы я весь разговор слышала, Юльке бы косу оборвала, а попа удавила бы!
– Кхе!
– Да перестань ты кхекать, Корней! Ключницу обрюхатил, девок лапаешь, а как что, так сразу старик древний! Передо мной-то хоть не выделывайся!
– Ох и язва ты, Настена. Так чего там с попом-то?
– Моя дуреха Михайле во всех подробностях про то, что на сходе случилось, рассказала. И про проклятие, и про клятву Пелагеи.
– И он после этого их пожалел? Осьмуха, ты слыхал? Они его прокляли, убить поклялись, а он… Вот! Говорил я, чтобы не таскался к попу!
– Про попа и речь. Он Михайлу в пролитии невинной крови обвинил. Мол, передумали злодеи, домой пошли, а он их, невинных овечек, жизни лишил.
– Да ты что, Настена? Так и сказал?
– Да! И в смерти Марфы и Григория тоже Михайлу овиноватил!
– Ну змей долгополый! Да я его…
– Не трудись. Ему жить осталось до октября, самое большее до ноября. Весь сгнил изнутри. Да и не о нем речь. Михайлу-то как раз тогда в первый раз и скрутило. Юлька только и разобрала, что для него несправедливое обвинение вроде бы не в новинку стало. Испугался он чего-то такого… Ни я, ни Юлька не поняли, но для него это страшно оказалось. Так страшно, что мог бы и ума лишиться.
– Погоди, Настена, какое несправедливое обвинение? Кто его когда-то обвинял?