Ольга Чигиринская - Ваше благородие
— Арт?
В гостиной царил разгром. Книги валялись на полу грудами, вывернуты были ящики стола, кругом громоздились какие-то картонные коробки.
— Арт!
Он лежал на диване, который именовал «досадной укушеткой». Рубашка расстегнута, наполовину вытащена из брюк, пиджак и черный галстук валяются на полу, руки скрещены над лбом, закрывая глаза, как полумаска…
В правой руке зажат «кольт»-45.
Прежде чем она успела сообразить, что застрелившийся человек не может принять такой позы, был момент ужаса и боли.
— Иди сюда…— дрогнули губы.
— Положи пистолет.
Он опустил руку, разжал пальцы.
«Пьян?»
Тамара присела на край софы, тихо втянула носом воздух…
— Я не пил, — сказал Верещагин.
— Давно ты так лежишь?
Судя по виду, подумала она, со вчерашнего дня.
— С утра. Пришел с похорон… Хотел собраться… Потом… Голова закружилась.
Она представила себе, как он кружит по комнате, припадая на одну ногу, сваливая на пол книги и кассеты, выволакивает из кладовки все новые ящики и забывает, зачем он их вытащил, попеременно то пытается раздеться, то вдруг снова возвращается к разбросанным вещам, и в одном из ящиков стола обнаруживает пистолет…
О, Господи! И он провел в обнимку с этой железкой весь день?
— Откуда у тебя…?
— Отцовский. Состоял на вооружении британских коммандос. Единственное, что у меня есть… Кроме фамилии.
— Ты уже пришел в себя?
— Нет. Иди сюда.
Одной рукой он обнял Тэмми и притянул к себе.
— Как ты узнал, что это я?
— Твои шаги. Я ждал тебя.
— С пистолетом?
— Не только тебя.
Он больше не сделал ни одного движения. Лежал рядом с ней, тесно прижавшись, зарывшись носом в ее волосы. Она успела заметить, как припухли его веки.
Он плакал? Он? Плакал?
Она вспомнила то утро. Шамиль не плакал. Глаза его были сухи и угольно-черны. Ей было знакомо это состояние: когда душевная боль почти переходит в физическую. С того утра оно было ей знакомо — опустошительное, до дна высасывающее чувство потери. Эта бездна ненасытна… Но ей повезло. Он выбрался из пропасти. А вот Шамиль — нет. Пропасть никогда и никого не отпускает просто так. За все нужно платить. Но не слишком ли много с одного человека? Похоже, господа, что его банковский счет иссяк. Он банкрот, господа! Выверни карманы, покажи им, чтоб они отстали!
Ах, да, она же пришла, чтобы сказать…
— Я уезжаю.
Он опять успел раньше… Ну, кто его тянул за язык? Почему он вечно лезет поперед батьки в пекло?
— Куда? — не поняла она.
— Сначала — в Вену. Потом — не знаю.
— Арт, ты… с ума сошел?
— Нет. Поедешь со мной. Все еще может быть хорошо…
Контракт, подумала она, может закончиться хоть завтра. Она протянет два месяца — не больше. Потом надо будет давать объяснения. Увольнение по состоянию здоровья. С учетом сложившихся обстоятельств — без права на военную пенсию, только с одним социальным пособием.
— Арт, не валяй дурака.
— Я не могу здесь остаться. Действительно не могу.
— Послушай! Послушай меня внимательно! Ты русский язык понимаешь? — Она сняла с плеч его руку, села. — Я беременна.
— Что?
— Я беременна. I am pregnant. Soy o prenado… На каком языке тебе еще сказать?
— Не надо. Я понял.
Он сел рядом с ней, сжал руки между коленями… Сломанную голень, как и тогда, два года назад, туго обтягивал эластичный бинт, косая рана через лоб заклеена пластырем, правый бок рассажен… Гадкий мальчик, опять весь в синяках…
— Когда ты приезжал ко мне в полк, ты прихватил с собой даже зубную щетку. Только презервативы забыл.
— Нет. Не забыл. Не взял.
— И теперь смываешься?
— Да. Я смываюсь, Тэмми. Я больше здесь не могу.
— Так что мне делать? Скажи, что нам делать?
Артем потер пальцами виски.
— Я… не могу приказать тебе сохранить ребенка. Я могу только просить.
Прекрасно, замечательно. Вот вам столетия борьбы женщин за право планировать семью. За что боролись, на то и напоролись. Теперь вся ответственность лежит на нас. Первая расцарапаю морду тому, кто скажет, что сразу после месячных забеременеть нельзя. Очень даже можно…
— Уточни. Я буду растить здесь ребенка, а ты куда-то уедешь?
— Мы поедем вместе…
— Просто замечательно. А как насчет такого варианта: никто никуда не едет?
— Тэм, я не могу.
— Ты точно спятил.
— Да.
— Ты самый настоящий ублюдок.
— Бесспорно.
— Что случилось? Почему ты должен срываться и ехать?
— Не спрашивай.
— Это из-за Шамиля?
— Пожалуйста…
— Несчастный случай…
— …Не спрашивай…
— Или нет?
— Да! Да, не несчастный случай! Его убили, целились в меня, а убили его, случайно, мимоходом, а мне опять повезло, как будто я об этом просил!
— Арт!
Прозвучало резко, как удар бича.
— Смотри, какой ты бардак наделал, — Она слегка пнула ногой коробку. — Сейчас я приготовлю обед и помогу тебе собраться. Ты что, все это возьмешь с собой?
— Нет. Только несколько книг и кассет. Остальное оставлю кому-то. Может, Гие Берлиани.
— Вена… Что ты будешь там делать?
— Собирать зубы дракона…
Тамара покачала головой. Что он принимал — анальгетики или ЛСД?
— Какие анальгетики ты принимаешь?
— Не помню… В кармане пиджака.
Конволюта была нетронутой.
— Они не распечатаны.
— Да… Так лучше. Легче… Если что и занимает все мысли без остатка — так это боль…
— Или ты сейчас выпьешь таблетку, или я заставлю тебя выпить. Благо, смогу с тобой справиться.
— Хорошо… Пожалуйста, сделай чай.
Она пошла на кухню, зажгла газ, включила радио, и пока чайник закипал — быстренько выплакалась. «Об-ла-ди, об-ла-да, жизнь продолжается!» — пел Пол Маккартни, еще не разругавшийся с еще живым Джоном Ленноном.
* * *«Эшелон уходит ровно в полночь».
На самом деле — не в полночь, а в полдень, и не эшелон, а здоровенный сухогруз «Петрович» уходил курсом на Одессу, неся на борту четыре тысячи советских военнопленных, возвращающихся на Родину согласно договору.
Загудела сирена. Загромыхали по трапу ботинки. Глеб поднялся на борт вместе с остатками своей роты. Нашел тихий уголок на солнце, сел на свернутый канат.
Уже несколько дней покоя ему не давал один неотвязный, призывный ритм. Он превращался в мелодию, она искала себе слов. Глеб начал жить в не очень родном ему, но радостном режиме создания песни. Он полез в карман, достал задрипанную записную книжку и ручку-фломастер, которую увел из Ретрансляционного Центра и которая прокочевала с ним по всем госпиталям. Посмотрел на строфы, записанную вчера ночью, когда в лагере военнопленных заткнулось навязчивое «Радио-Миг»:
Ах, ну почему наши дела так унылы?Как вольно дышать мы бы с тобою могли!Но где-то опять некие грозные силыБьют по небесам из артиллерий земли…
В небе попрошайничали чайки-нищенки. На корме матюкался белый сержант, командующий погрузкой.
Ах, я бы не ждал, но торопиться не надо.Что ни говори — неба не ранишь мечом.Как ни голосит, как ни ревет канонада —Тут, сколько ни бей, все небесам нипочем.
События прошедшего месяца странным образом переплавились в строчки, и Глеб в очередной раз поразился своей вывихнутой музе: она упорно не желала иметь дело с реальным миром, переиначивая то, что он хотел изложить, на свой лад…
Ах, я бы не клял этот удел окаянный —Но ты посмотри, как выезжает на плацОн, наш командир, наш генерал безымянный —О, этот палач, этот подлец и паяц!
…Он ведь совсем не об этом хотел написать. Его воображение занимал странный человек, с которым они были знакомы в общей сложности меньше трех суток.
Брось, он ни хулы, ни похвалы недостоин.Да, он на коне, только не стоит спешить.Он не Бонапарт, он даже вовсе не воин.Он лишь человек — что же он волен решить?
Грохот убираемого трапа, грохот в клюзах. Волоча шлейф водорослей, поднимается из бутылочной зелени черный разлапистый анкер. Медленное, мощное движение огромной посудины…
Поехали!
Но вот и опять слез наших ветер не вытер,Мы побеждены, мой одинокий трубач.Ты ж невозмутим, ты горделив, как Юпитер.Что тешит тебя в этом дыму неудач?
Они возвращались на Родину. Разгромленные, разбитые, ошеломленные своим поражением и неожиданным поворотом мировой оси, колебанием твердой и понятной земли под ногами, возвращались, униженные зряшностью своих смертей и той легкостью, с которой беляки сами похерили свою победу — словно это хобби у них такое, воевать, а потом, победив, сдаваться…