Осень семнадцатого - Василий Павлович Щепетнёв
— И как же вы назовете вашу газету? — спросил Papa, и в его голосе я уловил неподдельный интерес.
— Очень просто, любезный Papa, — ответил я, глядя ему прямо в глаза. — «Пионерская правда».
Он на мгновение задумался, пробуя это название на вкус.
— «Пионерская»… От французского «pionnier» — первопроходец, зачинатель. Звучит… современно. А «правда» — слово хорошее, русское, твердое. «Пионерская правда»… — Он кивнул. — Ладно. Готовьте вашу программу. Мы её изучим.
Глава 4
15 сентября 1917 года, пятница
Короткий вояж
— До сих пор в ушах звенит, и слышу плохо, — пожаловался Коля, с детской непосредственностью хмурясь и потирая ухо ладонью.
— Говорил тебе Михайло Васильич — рот открывай во время выстрела, — напомнил я, откладывая в сторону карандаш. — Звуковая волна тогда ударяет с меньшей силой, давление выравнивается.
— Ага, и буду я на карточке с открытым ртом, очень нужно! — фыркнул он, и в его глазах мелькнуло упрямство, смешанное с обидой. — Я уж лучше потерплю.
Казалось бы, что такого? Коля Деревенко был моим гостем, моим товарищем, и, в некотором роде, моим спасителем, принявший три года назад пулю, предназначенную мне. Я захватил его с собой для компании: цесаревич не должен быть одиноким. Коле такое путешествие — праздник, будет о чем рассказать и родным, и друзьям в гимназии. Простая душа! В нем было что-то незамысловатое, но и прочное, земное, что так редко встречалось в моем ближайшем окружении. Его присутствие напоминало о мире, существовавшем за пределами дворцовых ковров и гвардейских мундиров, — мире, который и есть подлинная Россия.
Фотографировались мы, разумеется, вместе. Инициатором сего предприятия выступил третий член «пионерской группы», как мы в шутку называли наше трио, Аркаша Столыпин. Имя его отца, великого реформатора, трагически погибшего на моих глазах, навсегда осталось в истории; сыну же его, моему сверстнику, судьба уготовила иной путь — путь наблюдателя, запечатлевающего мгновения. Сейчас он находился в вагоне F, в особом фотографическом купе, устроенном на скорую руку с истинно русской смесью находчивости и безалаберности. Там, в полумраке, при красном свете фонаря, он проявлял пластинки и печатал карточки контактным способом, погруженный в таинство фотохимических реакций.
— Закажи сельтерской, помогает, — посоветовал я Коле, видя его страдания.
— А можно? — в его голосе прозвучала та робкая надежда, с которой дети всегда относятся к возможности нарушить заведенный порядок.
— Можно! — ответил я с той легковесной властностью, какая доступна лишь тому, кто знает, что любое его «можно» немедленно превратится в реальность.
Коля с видом заговорщика осторожно снял с рычага настенного телефона-вертушки тяжелую черную трубку, но звонить не торопился, обдумывая что-то. Его лицо озарилось новой мыслью.
— А… А мороженое можно?
— Можно, — улыбнулся я. — Но смотри, чтобы не вышло, как в прошлый раз.
«Прошлый раз» уже успел стать частью нашего дорожного фольклора. Тогда Коля, опьяненный внезапно свалившейся на него свободой выбора, потребовал к чаю три трубочки с кремом, пирожное «безе» и двойную порцию шоколадного пломбира. Результат был предсказуем и плачевен: легкое, но впечатляющее несварение желудка. Однако в обстоятельствах семнадцатого года даже детское обжорство могло быть истолковано превратно. Сопровождающие, вечно пребывающие в состоянии тревожного ожидания, пришли в смятение: а вдруг это не просто следствие обжорства, а самое что ни на есть изощренное покушение на цесаревича через отравленные сладости? Расследование, разумеется, ничего не выявило, кроме излишнего усердия кондитера, но осадок остался.
И ведь его понять можно, Колю: сладости дома ему давали лишь по великим праздникам. Отнюдь не от бедности — доктор Деревенко, человек известный и уважаемый, брал по пятидесяти рублей за визит, и отбоя от пациентов у него не было. Причина иная — просто не принято баловать детей в одна тысяча девятьсот семнадцатом году. В воздухе пахло грозой, и в таких условиях строгость воспитания казалась едва ли не гарантией прочности нравственных устоев. Вот Коля и пользовался случаем, словно предчувствуя, что дни этой прекрасной, но хрупкой жизни могут и оборваться.
Заказанное принесли, как и полагалось, двое. Таков был непреложный протокол безопасности: один лакей нес поднос с едой, другой шел следом, не спуская с первого глаз. Считалось, что при такой системе шансы на сговор — дабы подсыпать яд или, в более прозаическом варианте, просто плюнуть в тарелку, — сводятся к нулю. То есть не сводятся, а попросту отсутствуют. Ирония этой бесконечной осмотрительности, этого паутинного кружева предосторожностей, плетущегося вокруг нашей жизни, становилась мне все более очевидной. Казалось, мы защищались от теней, в то время как настоящая опасность зрела где-то вовне, среди тех, кто хотел весь мир разрушить, а уж затем построить такое, что все ахнут в изумлении.
Пока Коля, счастливый, сражался с мороженым, оставляя на шоколадной поверхности пломбира аккуратные следы ложки, и запивая сладость солоноватой сельтерской водой с пузырьками, я занимался делом. На столе передо мной лежал черновик репортажа из Энского дивизиона полевой тяжелой артиллерии. «Любимый город может спать спокойно» — так я решил назвать материал. С фотографиями, разумеется. Аркаша запечатлел грозные шестидюймовые гаубицы на учениях, орудийные расчеты в момент заряжания, клубы дыма и огня выстрела. И вот во время одного из залпов полубатареи — это три орудия — он сфотографировал и нас с Колей. И нет, разинутого рта у меня на снимке не будет: я, наученный Михайло Васильевичем, успел его закрыть уже после оглушительного грохота, и лишь тогда щелкнул затвор. Диафрагма 3.5, выдержка 1/30 секунды — Аркаша, как всегда, точен. Съемка велась на пластинки 6×9 сантиметров фотографическим аппаратом «Москва», производства Первого Московского Оптико-Механического Предприятия.
Название это — «Московского» — звучало в те дни с известной долей иронии. Семьдесят процентов капитала предприятия были германскими, технологии — целиком заимствованными у компаньонов,