Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
— Нет таких голодных на свете, Бреннан, — заверил его Ландсман. — Ваш зад в безопасности.
Бреннан выглядит обиженным. Он почти всегда выглядит обиженным. Чувствительная душа, нежный макроцефал, пестователь промахов, пропускающий мимо ушей насмешки, иронию. Его витиеватый стиль заставляет все, что он произносит, звучать шуткой, это, в свою очередь, заставляет бедолагу страстно желать быть принятым всерьез.
— Будете снова злодействовать в Ситке? — спрашивает Берко.
— За грехи мои, детектив, — вздыхает Бреннан. — За грехи мои тяжкие судьба привела меня обратно.
На это нечего возразить. Назначение в Ситку для любого корреспондента любой газеты Штатов не может означать ничего, кроме ссылки за какую-либо серьезную провинность или некомпетентность. Возвращение Бреннана, несомненно, увенчало какой-нибудь его позорный провал.
— Именно за это, Бреннан, — без улыбки соглашается Берко. Меньше всего радости в его ледяных глазах. Он принимается жевать полоску воображаемого «Даблминта», либо кусок тюленьего жира, или же жесткую подошву бреннановского сердца. — Конечно же, за грехи.
— Мотивация, детектив, мотивация. Я оставил чашку пойла, которое здесь называют кофе, плюнул на информанта, у которого за душой ничего, напоминающего информацию, и рванулся на улицу, чтобы навлечь на себя ваш гнев…
— Бреннан, какого хрена… Выражайтесь по-людски. Чего вам от меня надо?
— Случай. Чего ж еще? И я знаю, что шансы мои близки к нулю, если я не попытаюсь очистить атмосферу наших отношений. Откровенно, с душою проясненной. — Он продолжает насиловать свою призрачную версию родного языка. — Итак, я не имею намерений отказаться хотя бы от слова из написанного мною. Обрушьте страдания на мою гипертрофированную голову, прошу вас, но я настаиваю на верности своего материала. Он точен, основан на проверенных фактах, проистекает из достоверных источников. Все же я не утаю от вас, что вся история оставила у меня горький, неприятный привкус.
— Привкус во рту, — усмехнулся Ландсман. — Может, вы уже куснули свою бедную задницу?
Пока что Бреннан не собирался ослаблять хватку на их задницах. Ландсману кажется, что этот гой отрепетировал сцену заранее. И что ему нужно было от Берко нечто большее, чем очередной полицейский случай.
— Конечно, это была вспышка в моей карьере, если можно так выразиться. Вспышка, осветившая несколько лет. Она вызволила меня из этих забытых Богом мест, извините за выражение. Лос-Анджелес… Солт-Лейк, Канзас-Сити… — По мере затухания этой «вспышки» и угасания его карьеры, произносимые Бреннаном названия звучат все тише и неразборчивее. — Спокан… Но я понимаю мучительность этой истории для вас и вашей семьи, детектив. И я, с вашего позволения, хотел бы принести извинения за роль, которую я сыграл в этой истории, и за боль, которую я причинил.
Сразу после выборов, приведших в Белый дом на первый срок нынешнюю администрацию, Деннис Джей Бреннан напечатал в своей газете серию статей. Героем серии оказался Герц Шемец и его сорокалетняя карьера в ФБР, построенная на надувательстве, мошенничестве, подлоге, коррупции. Программу «COINTELPRO» тут же упразднили, ее дела передали другим организациям. Дядю Герца бесславно выкинули со службы. Ландсман, шокировать которого, в общем, нелегко, два дня после появления в газете первой статьи едва мог подняться с постели. Он не хуже остальных — лучше почти всех других — знал, что дядюшка его подкачал как мужчина и как слуга государства, столп правопорядка. Но если вам желательно покопаться в причинах того, из-за чего парень пошел в нозы, следует просмотреть его родословную на одно-другое поколение вглубь. Несмотря ни на что, дядя Герц оставался для Ландсмана героем — крутым, лихим, методичным, упорным, уверенным в себе. И если его готовность срезать углы, его паршивый характер, скрытность не делали дядюшку героем, то они определенно сделали его нозом.
— Я тебя понимаю, Деннис. Ты прав, подлюка, ты отличный трудяга, честный журналист, если такое бывает, и ты единственный парень, которого я знаю и который показал моего напарника таким, каков он есть: рабочей клячей в штатском. И потому я со всем снисхождением к тебе и со всей возможной нежностью заявляю: в рот тебя драть!
Бреннан принимает комплимент с серьезным кивком.
— Я чего-нибудь подобного и ожидал, — говорит он печально и по-американски.
— Папаша мой забился в нору, живет грибом под бревном, с червяками и слизняками, — продолжил Берко. — Какой бы дрянью и сранью он ни занимался, он преследовал цель улучшить положение евреев. И ты знаешь, что самое хреновое? То, что он был прав. Глянь-ка, в какую прелестную ситуацию мы теперь влипли.
— Шемец, ради Христа, разве ж я не понимаю? — Бреннан прижимает обе руки к чахлой грудной клетке. — Мне мало радости с того, что моя работа помогла вырыть яму евреям Ситки. Да что тут…
— Ладно, хватит, — прерывает его излияния Ландсман, снова хватаясь за рукав Берко. — Пошли.
— Куда, ребята? В чем дело, объясните.
— Борьба с преступностью. Как раз то, о чем ты тут дудел-надрывался в свою газетную иерихонскую трубу.
Ищейка внутри разгрузившегося от тяжести вины Бреннана активно зашевелила носом. Может, он еще за квартал почуял жареные факты, увидев в окно какой-то особый наклон головы Ландсмана, заметив какую-нибудь странность в походке Берко. Может, весь спектакль с извинениями и раскаянием можно было изложить двумя словами, коротко и ясно:
— Кого хлопнули?
— A yid in need, — усмехнулся Ландсман. — Беда на жида. Заели блоху бегемоты.
9
Бреннана они бросили возле «Первой полосы». Он замер на тротуаре растворяющимся в тумане соляным столпом, провожая удаляющуюся парочку взглядом, отмахиваясь от норовящего хлестнуть по физиономии галстука, а Ландсман с Шемецом дошли до угла Сьюарда, потом по Переца, свернули сразу за Палац-театром под сень Бараноф-касл-хилл, уткнулись в проплешину черной двери на черном мраморном фасаде с большим витражом, закрашенным черной краской.
— Что за шутки?! — проворчал Берко.
— У «Воршта» я за пятнадцать лет ни разу ни одного шамеса не заметил.
— Меир! Пятница, полдесятого. Ты в уме? Там никого, кроме крыс.
— Еще чего! — Ландсман уверенно заворачивает за угол, подходит к черной двери черного хода и дважды стукает в ее филенку костяшками пальцев. — Таким должно быть место для обдумывания коварных планов. Если твои коварные планы нуждаются в обдумывании, конечно.
Стальная дверь скрипнула, открываясь, и в проеме обозначилась мадам Калушинер, одетая как для выхода в шуль или в банк на службу: серая юбка, серый жакет, черные туфли. Волосы в розовых поролоновых бигудях. В руке бумажный стаканчик с жидкостью, напоминающей не то кофе, не то сливовый сок. Мадам Калушинер жует табак. Стаканчик — ее постоянный, если не единственный товарищ.
— В-вы?… — физиономия мадам Калушинер искажается, как будто она только что отведала содержимого неделю не чищенных слуховых проходов своих ушных раковин. Затем со свойственною ей манерностью харкает в стаканчик. По привычке заглядывает за спины детективов, проверяет окружающее пространство на предмет наличия неразрывно связанных с полицией мерзостей жизни. Быстро окидывает взглядом здоровенного индейца в ермолке, готового шагнуть в ее святилище. Обычно Ландсман приводил сюда увертливых штинкеров с бегающими мышиными глазками вроде Бенни «Шпильке» Плотнера или Зигмунда Ландау, Хейфеца среди стукачей. Но слишком уж не похож на штинкера Берко Шемец. Наше с кисточкой шапочке и бахромочке, но ряха его индейская ломает дохленькие рамочки портрета уличного сводника, посредника, сутенера либо помойного мудреца. Не укладывается он в классификацию мадам Калушинер. Она еще разок плюет в сосуд своей премудрости, переводит взгляд на Ландсмана и вздыхает. С одной стороны, она перед этим шамесом кругом в долгу. С другой стороны, врезать бы ему или выплеснуть жижу из стаканчика в рожу… Еще один вздох, и мадам Калушинер прижимается к стенке, пропускает их внутрь.
Внутри пусто, как в прибывшем на ночной отстой городском автобусе, а воняет еще гаже. Кто-то недавно выплеснул в атмосферу, поверх постоянной басовой доминанты пота и мочи, ведро колоратурных завитушек с привкусом завалявшихся за подкладкой или спрятанных в потных носках баксов.
— Туда вон садитесь, — рявкает мадам Калушинер, ничем не обозначив куда именно.
Столы уставились в потолок рогами ножек опрокинутых на них стульев. Столы заняли всю сцену. Ландсман стаскивает с какого-то стола два стула, и они усаживаются вне сцены, в зальчике, поближе к запертой на мощный засов главной двери. Мадам Калушинер скрывается с глаз долой за занавеской из мелкой деревянной дряни, клацнувшей за ней костями игрушечного скелета.